Шрифт:
– Товарищ командующий, – оскорбленно сказал командир корпуса, – если вы считаете, что я не соответствую занимаемой должности...
– Если бы я так считал, – отрезал Николаев, – вы бы ее не занимали. А пока занимаете – извольте соответствовать! Не сегодня-завтра Венк ударит по нашему левому флангу, а справа подоспеют Буссе вместе с небезызвестным вам Грезером, которому после «Матильды» не терпится сделать ответный ход... Вы что, не понимаете, чем это может обернуться? Впрочем, за резкость приношу мои извинения. Виноват. А теперь давайте подумаем вместе, что тут можно сделать. Кстати, свяжите-ка меня с начальником эр-бэ-эс...
Они спустились в подвал, где работал штаб корпуса, обсудили план действий по скорейшему прорыву укрепленной полосы. Адъютант подал Николаеву телефонную трубку:
– Товарищ генерал-полковник, начальник ремонтно-бронетанковой службы на проводе!
– Благодарю, – командарм взял трубку, продолжая разглядывать схему укрепрайона. – Георгий Павлович, я сейчас у Стеценко. Вам известно, что в его хозяйстве еще ни один танк не снабжен противофаустными экранами? Приказ начать работы по экранированию я отдал еще позавчера... Что? Нет материала? А вам какой, собственно, требуется материал – легированный хромо-ванадий? На станции Рехаген стоят четыре платформы, груженные котельным железом; немедленно гоните туда машины и газорезчиков, пусть раскраивают листы на месте, и готовые экраны тут же отправляйте на походно-ремонтные пункты. Ответственность за сроки исполнения возлагаю лично на вас, экранировать танки в Берлине будет поздно!
Бросив трубку, Николаев попрощался с командиром корпуса и работниками штаба и пошел к выходу.
– В Шестой теперь поехали, – сказал он водителю, забравшись в душное, пропахшее бензином и горячим металлом нутро бронетранспортера, и обернулся к седевшему сзади адъютанту: – Набросайте-ка пока две радиограммы... Первая – в штаб истребительного авиакорпуса. Сегодня... не позднее шестнадцати ноль-ноль... провести всеми наличными силами массированную штурмовку... позиций противника в полосе эм-ка одиннадцать. Координаты и время согласовать с оперотделом штабарма. Написали? Теперь вторую – в штаб фронта. Настоятельно прощу... о временном переподчинении мне... Десятого артиллерийского корпуса прорыва... Двадцать пятой артиллерийской дивизии прорыва... Двадцать третьей зенитно-артиллерийской дивизии...
– Товарищ генерал! – позвал сзади радист. – От командующего фронтом!
Командарм взял бланк, надел очки и дважды перечитал неровные, скачущие вверх и вниз карандашные строчки: «ЛИЧНО ТОВАРИЩУ НИКОЛАЕВУ. ПРИКАЗЫВАЮ СЕГОДНЯ НОЧЬЮ ОБЯЗАТЕЛЬНО ВОРВАТЬСЯ В БЕРЛИН. ИСПОЛНЕНИЕ ДОНЕСТИ. 13.50.21.4.1945. КОНЕВ».
Эк его разбирает, подумал он, медленно комкая бумагу, небось, от Верховного влетело? Что ж, сам напросился...
На следующий день, к вечеру, передовые отряды всех трех корпусов 7-й танковой армии почти одновременно вышли на южный берег Тельтов-канала.
В ночь на двадцать четвертое апреля генерал-полковник Николаев, его начальник штаба, член Военного совета и еще несколько офицеров стояли на плоской крыше восьмиэтажного фабричного здания в Тельтове. Отсюда почти весь Берлин был виден как на ладони, вернее, был бы виден днем. Сейчас он только угадывался во мраке своей огромной протяженностью, багрово озаренной пожарищами. На их раскаленном фоне тут и там черными силуэтами просматривались отдельные здания покрупнее, фабричные трубы окраин, обглоданные бомбами шпили кирок, рваные очертания руин, правее Тиргартена что-то горело позади высокого многоэтажного фасада, его пустые оконные проемы светились рядами ярких квадратиков – словно дом был празднично освещен изнутри. Особенно много пожаров было в северо-восточных и центральных районах города, оттуда непрерывными раскатами тяжкого обвального грохота доносился гул канонады – дальнобойная артиллерия 1-го Белорусского уже вторые сутки громила правительственные кварталы.
Офицеры на крыше молчали, смотрели, слушали. Николаев, держа руки в карманах кожаного реглана – ночь была холодной, и здесь, на высоте, дул резкий северный ветер, пахнущий гарью и тлением, – вышел вперед к самому парапету. Внизу, в редких случайных отсветах, тускло поблескивала черная вода канала. Фабричные корпуса на том берегу (он долго и подробно рассматривал их днем) казались мертвыми и покинутыми, но это впечатление было обманчиво. Все выходящие на канал окна были замурованы, заложены мешками с песком, заделаны броневыми щитами, – и из каждой смотровой щели, из каждой амбразуры глаза невидимых наблюдателей следили за южным берегом. Вся эта заводская окраина Берлина была заблаговременно превращена в сплошную крепость – прочные, старой добротной постройки кирпичные здания, сложная сеть подземных коммуникаций, установленные на перекрестках бронеколпаки или снятые с танков орудийные башни – да, нетрудно себе представить, во что обойдется прогрызание такой обороны...
Командарм смотрел на мрачную, фантасмагорическую картину огромного горящего города, и ему как-то не верилось, что перед ними действительно Берлин, что они действительно дошли сюда, доломали эту войну. Тьфу, тьфу, не сглазить бы... Да нет, уже доломали, хотя еще поогрызается, попьет еще кровушки.
Безумное, преступное дело этот штурм. Хотя, наверное, все тут закономерно. Вся война была настолько преступной и безумной, что и не могла завершиться ничем иным. Как чума, заразительны безумство и преступление, и этого тоже, видно, было не избежать. Такое время! Если применить старые критерии – обе стороны оказались зачумленными, каждая в своем роде. Те, кто руководил войной, все в конечном счете сравнялись в бесчеловечной жестокости, просто одни зверствовали над чужими народами, а другие – над своим собственным; кому что по душе.
Да, Великая Отечественная... Надолго теперь, на десятки и десятки лет, суждено ей остаться самой засекреченной войной нашей истории. Хотя ни о какой другой не напишут столько. И все будет лживо, приблизительно, все будет не то, писать то просто нельзя – и не потому даже, что никогда не разрешат, не напечатают (это само собой разумеется). Главное, другое: правда об этой войне долго еще будет ненужной, вредной, взрывоопасной. Сегодня правда непосильна даже нам, видевшим ее настолько близко, что теперь остается только одно: поскорее забыть, заслониться придуманным, более приемлемым, лестным; но полную правду об этих четырех годах не примет, не сможет – не захочет – принять и второе поколение, сегодняшние военные сироты, уже воспитанные (к счастью для себя) в святой убежденности, что отцы отдали жизнь за победу Добра над Злом...