Шрифт:
Между тем мы с великим трудом успели спустить шлюпку, с тем чтоб отправить ее на берег для требования помощи. На ней посылался констапель и при нем два человека солдат с унтер-офицером. Я в это время был внизу корабля в моей каюте. Констапель прибегает ко мне и с восхищением говорит: «Знаешь ли что? Меня посылают на берег. Поедем со мною: здесь опасно оставаться, а там мы будем спокойны. Хочешь ли, я скажу капитану, что ты мне надобен?»
Я согласился, и мы пошли вместе, но лишь приходим мы к дверям капитанской каюты, как вдруг не знаю отчего родившийся во мне страх переменяет во мне мысли. Я останавливаю констапеля и усиленно прошу его: «Ради бога! Не говори обо мне капитану: я не хочу ехать». Он удивляется, спрашивает меня: «Что с тобою сделалось?» Просит, убеждает, говорит: «Эй, ты будешь жалеть о том, да уж поздно. Через пять минут мы будем на берегу». Но все слова его были тщетны: я стоял упорно в моем намерении и просил его убедительно не упоминать имени моего перед капитаном.
Он вошел в каюту и, получив приказание, вышел оттуда, чтоб сесть в шлюпку, которая стояла уже у борта совсем готовой. Мы приметили в нем великую перемену: он был смутен, обыкновенная веселость его исчезла, слезы катились по лицу. При сходе с корабля на шлюпку, сказал он: «Прощайте, братцы! Я первый еду на смерть», и шлюпка отвалила, распустила паруса, понеслась птицей по морю, ныряет между валами; мы провожаем ее глазами и, наконец, видим, что, подходя к берегу, опрокидывается. Тут бросился я в свою каюту, затворился в ней. Потом лег в постель. Печальное воображение о приятеле моем, несчастном констапеле, долго меня тревожило, пока напоследок усталость и проведенные в страхе и беспокойстве ночь и утро погрузили меня в крепкий сон…
Но сон мой недолго продолжался; вдруг будят меня с торопливостью и говорят: «Капитан спрашивает, скорее». Я испугавшись и спросонку вскочил и бегу, как был, в тулупе. Вижу, что уже смеркалось; нахожу на борте много людей, смотревших на лодку с двумя человеками, держащуюся в некотором отдалении от корабля. Капитан приказывает мне расспросить у них, откуда они и кто их прислал. (Надобно знать, что на всем корабле не было никого, выключая констапеля и меня, кто бы на каком-либо другом языке, кроме русского, умел говорить [153] .) Я спрашиваю, они худым немецким языком отвечают, что послал их некто господин Салдерн из города Истада [154] для проведания о нашем корабле.
153
Иностранцы, путешествовавшие по России, давно заметили, что у нас все лучшего состояния люди знают разные чужие языки и между собою даже не иначе хотят говорить, как по-французски. Но как бы они удивились, если б узнали, что из всех офицеров и гардемаринов линейного корабля только двое могли объясняться с иностранцами! К чести нынешних морских офицеров надобно сказать, что они более прежних стараются выучивать как чужие языки, так и словесность своего собственного и некоторые из них занимаются с успехом полезными переводами и сочинениями. И действительно, ничто так не нужно морскому офицеру в чужом порте, как знание иностранных языков. Сколь неприятно и тягостно должно быть для начальника корабля или эскадры, находящейся за границей, как в сношениях его с разными державами, так и в частных обществах с иностранцами употреблять беспрестанно переводчиков. Когда один адмирал пенял (1799 г.) главнокомандующему английского флота, что он не сообщил ему тайной цели некоторых военных приготовлений, о которых знать адмирал имел право, англичанин извинялся тем, что он не мог иначе с ним говорить, как посредством молодых офицеров, его переводчиков, которым он опасался вверить тайну столь великой важности. Но незнание во-время сей тайны наделало адмиралу много хлопот.
154
Истад (Istad) – в южной Швеции, восточнее Мальма.
Капитан велел их звать на корабль, однакож они на то не согласились, отзываясь, что по причине ночи и крепчающего ветра не могут долее оставаться; в самом же деле казалось, что они, считая нас в крайности, опасались, чтоб мы не завладели их лодкой. Насилу, по великой просьбе и убеждениям, чтоб взяли от нас с собою человека, пристали они, и то не к борту, а к висячей с кормы веревочной лестнице, и притом требуя, чтоб посылаемый ту же минуту сошел, или они отвалят и уедут. Капитан, оборотясь ко мне, приказывает, чтоб я тотчас по сей лестнице спустился к ним в лодку и ехал с ними.
Это неожиданное приказание и скорость времени, с какой надлежало оное исполнить, так меня поразили, что я, как бы обезумленный, не знал, что со мною делается, и не прежде опомнился, как уже в некотором расстоянии от корабля. Обезображенный вид оного и горящие на нем огни привели мне на память, что я уже не на нем больше, не с товарищами вместе, но один, на малой лодке посреди бурного моря.
Мы плыли не прямо на берег, куда послана была наша погибшая шлюпка: опасность от буруна [155] не позволяла нам туда ехать, а держали в небольшой городок, называемый Истад. Он лежал верстах в десяти от корабля. Мы должны были плыть против ветра, против валов, которые в темноте, как бы некие мрачные горы, бежали поглотить щепку, на коей мы сидели; но, казалось, довольствовались только тем, что пенящимися вершинами своими с яростью на нее брызгали. Однакож и одни эти брызги были небезопасны: вода накоплялась от них в лодке, так что из двух бывших на ней человек, один только греб веслами, а другой беспрестанно выливал воду.
155
Сим именем называется волнение, производимое сильным ветром, дующим с моря. Бурун бывает также и при безветрии на открытых берегах, где есть прилив.
В страхе, чтоб нас не залило, сел я в самый нос лодки, чтобы спиною своей сколько-нибудь удерживать летящие с волн брызги. Состояние мое было со всех сторон жалкое: я был в одном тулупе (как встал с постели); не знаю, кто сунул мне в руки матросскую шляпу, ибо и той у меня в ту минуту, как вдруг меня послали, не было, и время не позволило взять. Я не имел с собою ни полушки денег, ни куска хлеба; не знал, с кем, куда и зачем еду, ибо не сказано мне было ни одного слова, кроме сего: «Ступай, ступай скорее».
Плавание наше продолжалось с лишком восемь часов. Во все это время холодный осенний ветер дул в меня, обмоченного с ног до головы так, что не осталось на мне ни одной сухой нитки.
Мы приехали в город часу в третьем пополуночи. Я вышел из лодки, как сонный, почти без памяти. Матросы мои привели меня в какой-то дом; подали огня, разбудили хозяина. Он вышел ко мне и стал со мною говорить; но я не мог отвечать ни слова: язык мой не ворочался и был деревянный. Хозяин велел подать мне рюмку вина; я выпил. Он начинает опять со мною говорить, но, видя, что я ничего не отвечаю, оставляет меня одного и уходит. Я не знаю сам, что делаю, иду вон из горницы, схожу с низкого крыльца и, отойдя сажен двадцать, останавливаюсь. Память возвращается ко мне, и я, думая, куда я иду, осматриваюсь кругом, а в темноте ничего не вижу. Хочу итти назад, но не могу вспомнить, с которой стороны я пришел на это место. В этом недоумении прихожу я в отчаяние: ноги мои подкашиваются подо мною, я невольно сажусь на землю и теряю совершенно всякое понятие и память.
По долгом некоем забытьи, с отменной легкостью и свободою чувств, открываю глаза: вижу свет, вижу, что я в какой-то избушке лежу раздетый на соломенной постели, между двумя какими-то незнакомыми мне человеками, которые подле меня крепко спят. Протираю глаза, не верю сам себе; думаю, что это мне видится во сне. Но между тем чувствую в себе новые силы, новую бодрость, свежесть и веселие.
Напоследок хозяева мои просыпаются, и я узнаю от них, что они те самые матросы, которые привезли меня на лодке (ибо я до сего времени лиц их не видал за темнотой). Они, возвращаясь домой из того дома, куда меня проводили, нечаянно наткнулись на меня, сидящего согнувшись на улице, и, видя, что я в беспамятстве, подняли меня, отвели, или, лучше сказать, отнесли в свою хижину, раздели, разули и положили между собою в постель, где я, успокоенный, обсохший и согретый, сладко уснул.