Шрифт:
А перемены были, и весьма существенные: он влюбился.
Влюбился Мухомор в поэзию Александра Александровича Блока.
Влюбленность эта имела почти патологический характер. Он выучил все стихи из моего двухтомника наизусть и даже мог цитировать целые предложения из писем и критических статей.
Я сам люблю Блока.
Но чтобы вот так — наизусть да еще в таком неимоверном количестве…
Зависть моя не имела границ.
Несмотря на душившую меня «жабу», слушал я его очень внимательно. Знаете, бытует такое мнение, что артисты читают стихи ПРАВИЛЬНО, а поэты читают так, как их НУЖНО читать. Мухомор не был ни артистом, ни, слава богу, поэтом, потому чтение его походило на что-то среднее между «правильным» и «нужным»…
Впечатление было охуительное. После зацитированных до метафорических дыр духов и туманов «Незнакомки»
стремительно и неизбежно,
почти без всякой паузы
прямо передо мной,
выныривая из едкого дыма тлеющей у меня под носом сигареты,
возникали
«Елагин мост
и два огня»,
где «две тени, слитых в поцелуе,
неслись у полости саней», и тут же,
без остановки,
появлялся
из нагроможденья
плохо освещенных храмовых колонн
отрок, зажигающий свечи и
медленно уходящий на задний план,
уступая место
девочке,
которая, — помните?
–
«пела в церковном хоре
о всех погибших
в чужом краю»…
…и мой заставленный пустыми банками из-под консервированного минтая и засыпанный хлебными крошками кухонный стол
мистическим образом
преображается
в залитую липким кабацким вином
стихотворную поверхность:
Я пригвожден к трактирной стойке. Я пьян давно. Мне всё равно. Вон счастие мое — на тройке В сребристый дым унесено…И там, где только что проступала «вселенная пустая», глядящая в нас мраком глаз, повинуясь безудержному порыву фантазии и глуховатому голосу Мухомора, на нас с Галей обрушивалась «фирменная» блоковская метель, в самой глубине которой таинственно мерцала отравленная шпага Лаэрта и мелькали разноцветные цыганские юбки стремительно убегающей в предрассветный сумрак Кармен.
Эстетика поэзии Блока, виртуозно озвученная Мухомором, была совершено нестерпима.
Я, чтобы как-то смягчить, разбавить ее воздействие, пытался делать замечания, возражал:
— «На кресло у огня уселся гость устало, И пес у ног его разлегся на ковер. Гость вежливо сказал: «Ужель еще вам мало? Пред Гением Судьбы пора смириться, с"Oр».— Ну что это за СЁР такой? Во дает Сан Саныч! Хотя оно и понятно: «ковер» и «сэр» особо не зарифмуешь…
Или после:
— «Я сидел у окна в переполненном зале. Где-то пели смычки о любви. Я послал тебе чёрную розу в бокале Золотого, как небо, аи».— Северянин какой-то в одном флаконе с Вертинским…
Все это выглядело как-то бледно и неубедительно.
Гораздо серьезней были замечания и откровенные придирки со стороны Гали Богановой, никакой литературно-критической ценности, впрочем, не имевшие…
Галя являлась художницей лишь отчасти. Она совсем недавно закончила какой-то «текстильно-вышивальный» техникум и, выйдя оттуда дипломированным дизайнером по одежде, пыталась позиционировать себя прежде всего как любительница литературы вообще, и поэзии Сергея Александровича Есенина в частности.
Поэзия Блока и поэзия Есенина соотносятся друг с другом, как бескрайнее небо, усыпанное огромными ледяными звездами, и полоска земли, вспаханная под озимые на краю оврага, где два дня назад местные мужики устроили пьяную драку с поножовщиной из-за несправедливо, на их взгляд, проложенной межи.
Блок — это космос, вселенная, охваченная резким и пронизывающим снежным ветром, под порывами которого качается исполненный высочайшего философского значения тусклый околоаптечный фонарь. Есенин же — это районный краеведческий музей, где среди пустых водочных бутылок и выцветших фотографий, за рядами выставленных на всеобщее обозрение кокошников и косовороток валяется в темном углу забытый финский нож и поблескивает над входной дверью криво прибитая на счастье подкова.
Галя читала Есенина по книжке. Это обстоятельство в сочетании с ее внешностью — низкорослая полная девушка с массивной задней частью, крупными ляжками и круглым лицом, — на фоне гладкой, почти без запинки, декламации Мухомора делало ее подачу есенинского текста серой и маловпечатляющей. Тем более что женщина, читающая чужие стихи, уместна, в моем понимании, только на новогоднем детском утреннике, скачущая в костюме Зайки-однояйки или Хрюши-отхерауши, с обязательным появлением по ходу пьесы поддатого деда Мороза и не отошедшей «после вчерашнего» бледно-зеленой Снегурочки.