Шрифт:
— Поблизости есть и другие гостиницы, — ехидно заметил я.
— Но ты остановился именно в «Болгарии». В «Балкане» и «Славянской беседе» нет свободных номеров. Вчера вечером из Варшавы прибыл профессор Витезлав Мах, археолог. Так как мне предоставили честь устраивать его, я звонил и в «Балкан» и в «Славянскую беседу», но свободные номера оказались только в «Болгарии». Ты принимал душ — это видно по твоим волосам: они еще влажные. Ты брился не в парикмахерской, а безопасной бритвой — на подбородке у тебя осталось несколько предательских волосков. Когда бреешься безопасной, это часто случается. Комната хорошая?
— Отличная! — воскликнул я и покраснел.
Аввакум посмотрел на меня, помолчал и покачал головой.
— Управляющий — мой знакомый. — сказал он. — Я попрошу его при первой же возможности перевести тебя в солнечный номер.
На это мне нечего было сказать. Я поблагодарил его и стал разглядывать мастерскую.
Затем Аввакум завел разговор о Момчилове, вспомнил наших старых знакомых, расспросил о работе на новом участке. Но говорил он без души, словно через силу. Про Балабаницу, например, даже словом не обмолвился. И не удивительно — что ему до нашего глухого края!
Аввакум подошел к одной из полок и поманил меня рукой. Он вынул из-под глиняных обломков длинный альбом, стряхнул с него пыль и стал перелистывать. На страницах альбома среди набросков ваз, амфор и прочих древних посудин я увидел знакомые, милые сердцу мотивы. Некоторые рисунки были выполнены карандашом, другие — углем, но все они были на редкость схожи с натурой. Я увидел мрачный, затянутый тучами Карабаир со стороны Момчилова, и зловещую Змеицу с ее зазубренными скалами, и склонившуюся к дороге, словно придавленную горами Илчову корчму, и домик Балабаницы с галерейкой. Вот в очаге пылает огонь, а рядом сидит на трехногом стульчике женщина… Ошеломленный, я смотрел на Аввакума. А он в ответ лишь пожал плечами, захлопнул альбом и небрежно швырнул его на полку с глиняными черепками.
— Любительские забавы, — сказал он, застегивая пуговицы на своем синем халате, словно ему вдруг стало холодно. — Нацарапал по памяти, и вовсе не от скуки, уверяю тебя. Мне многое надоедает, но я никогда не скучаю. Скука, по-моему, синоним душевного оскудения. Когда я остаюсь без дела — а это бывает очень редко, — то составляю интегральные уравнения и с наслаждением решаю их или же беру в руки задачник по теории вероятностей и строю различные гипотезы. Где уж тут скучать?.. Делаю по памяти наброски домов, витрин, уголков в скверах и парках, а потом хожу и проверяю, насколько удалось соблюсти формы и пропорции, не пропустил ли какие-нибудь существенные детали.
— А ты не собираешься наведаться в Момчилово, чтобы сверить на месте, например, некоторые детали на рисунке с очагом и трехногим стульчиком? — заметил я со смехом.
Он тоже засмеялся и погрозил мне пальцем, а затем спросил:
— А что если я уже произвел такую проверку?
От Аввакума всего можно было ожидать, поэтому я предпочел промолчать.
Я не спешил уходить. Аввакум показал мне две корзинки, доверху полные обломков терракоты.
— Две прекрасные ионические гидрии, — сказал он, и лицо его впервые оживилось. — Завтра примусь за реставрацию. Это будет чудесно!
Я смотрел на черепки, не различая в них никаких ваз, и не понимал, что же будет чудесным: восстановленные реликвии древности или же сама работа по восстановлению. Мне сдавалось, что под словом «чудесно» мой приятель подразумевал предстоящую работу. Что это было — жажда творчества? А может, состояние напряженного поиска — естественная стихия его ума?
Аввакум обладал врожденным, свойственным подлинному художнику чувством меры. Решив, видимо, что слишком долго занимает меня своей особой, он тотчас изменил тему разговора и стал расспрашивать, как «поживаю» я во владениях Мехмеда Синапа, будто я не знаю, что Мехмед Синап в наши края и не заглядывал. Но, подстегиваемый его вопросами, я сам слово за словом выложил ему все о своем житье-бытье. Опустил, правда, только встречу с Фатме у реки. Впрочем, это ведь была совсем пустячная подробность.
Аввакум внимательно слушал и что-то чертил карандашом в своем внушительном блокноте. Очевидно, разрисовывал какие-нибудь вазочки. Я, например, пытаюсь изобразить овечьи головы, когда мне приходится слушать кого-нибудь из вежливости.
Когда подошло время обеда, Аввакум ненадолго отлучился, чтобы умыться и переодеться. Меня так и подмывало посмотреть, что за вазу нарисовал Аввакум в блокноте. Но внутреннее чутье подсказывало мне, что на этот раз Аввакум изменил своей привычке и вместо ваз и черепков изобразил самые примечательные эпизоды моего рассказа. А рассказывал я с увлечением и, кажется, довольно живописно.
Но Аввакум вовсе и не помышлял о зарисовках! На листке вместо рисунков я обнаружил вот какую запись:
«Триград — Бор (S.S — Е): 7-8 км. Дорога — проселочная. Река. Два перехода вброд. Другие ручьи — 20 мин. Лес: 2 км — W, 1 км.S. E. На 6-м км — лесопилка (заброшена). Поляна. Все при хорошей видимости — 100 мин.
Бор — Видла (E от Триград, после E — S): 6 км. Дорога — проселочная. 2 км — лес (смешанный); 4 км — луга. Видимость! Все — 60-70 мин.»
Вся эта дремучая скука была испещрена разными топографическими знаками: треугольниками, кружочками с точкой посередине и еще какими-то иероглифами. Я узнал только один знак — тот, которым топографы обозначают сосновый лес, — потому что он немного напоминает настоящую сосну.