Шрифт:
Потом появилась Эви, с веснушками, полыхающими огнем: «Ах ты, гад ползучий, коробка соплей, ты разбил мой…» Но я ее не слушал, потому что происшествие на круглой площадке довершило то, что началось с катастрофы в бельевой корзине – они были у меня в голове, уже на переднем плане; уже не приглушенным фоновым шумом, которого я никогда не воспринимал; все они посылали свои сигналы – я здесь, я здесь – с севера-юга-востока-запада… другие дети, рожденные в тот полночный час, звали, перекликались: «я», «я», «я» и «я».
– Эй! Эй, Сопливец! Ты в порядке?.. Эй, позовите кто-нибудь его мамашу!
Помехи, сплошные помехи! Различные части моей довольно сложной жизни отказываются с каким-то беспричинным упрямством оставаться в предназначенных для них отсеках. Голоса выплескиваются из часовой башни и заполоняют круглую площадку, которая вроде бы является владением Эви… и теперь, в тот самый момент, когда я должен был бы описать чудесных детей, родившихся под «тик-так», меня перебросили на приграничном почтовом: похитили, погрузили в клонящийся к упадку мир деда и бабки, так что Адам Азиз загораживает естественное течение моей истории. Ну и ладно. Что нельзя вылечить, нужно перетерпеть.
В январе, пока я оправлялся от контузии, вызванной падением с велосипеда, родители отвезли нас в Агру на семейную встречу, которая оказалась еще похуже, чем пресловутая (и, по мнению некоторых, вымышленная) Черная Дыра Калькутты {138} . Все две недели мы были вынуждены слушать, как Эмералд и Зульфикар (который дослужился до генерал-майора и требовал, чтобы его называли генералом) сыплют именами и без конца намекают на свое баснословное богатство: они значились седьмыми в списке богатейших семей Пакистана; их сын Зафар попытался (но лишь единожды!) подергать Мартышку за начинающие тускнеть конские хвостики. И мы вынуждены были наблюдать в безмолвном ужасе, как мой дядя Мустафа, государственный служащий, и его жена Соня, наполовину иранка, буквально стирают в порошок своих забитых, запуганных отпрысков, бесполых и безымянных; горький дух девичества Алии носился в воздухе и отравлял нам пищу, и мой отец рано уходил в свою комнату, чтобы начать тайную еженощную войну с джиннами; и многое другое, ничуть, ничуть не краше.
138
* Черная дыра Калькутты – известный эпизод из эпохи британского завоевания Индии. Согласно английской версии, наваб (субадар) Бенгалии Сирадж-уд-Доула, захватив в июне 1756 г. в плен сто сорок шесть европейцев (в основном – англичан), заточил их всех в небольшом, лишенном окон («черная дыра») помещении военной тюрьмы, где большинство пленников вскоре умерло от жары и удушья. Индийские историки сомневаются в достоверности этого рассказа.
Однажды я проснулся ровно в полночь, с последним ударом часов, и обнаружил сон деда у себя в голове; с тех пор я не мог видеть деда иначе – только так, как он сам видел себя: дряхлым, распадающимся на части; а в самой середке, при соответствующем освещении, можно было различить гигантскую тень. По мере того, как убеждения, придававшие ему силы в молодые годы, тускнели под совместным воздействием старости, Достопочтенной Матушки и постепенного ухода друзей-единомышленников, та прежняя дыра вновь возникла в его теле, превращая Адама Азиза в обычного старика, ссохшегося, опустошенного; Бог (и прочие предрассудки), с которыми он боролся так долго, начали вновь утверждать над ним свою власть… а тем временем Достопочтенная Матушка все две недели находила разные способы по мелочам уязвлять ненавистную жену Ханифа, актерку. Именно в тот раз меня и выбрали привидением в детской игре, и я нашел в старом кожаном бауле, заброшенном на дедов шкаф, простыню, изъеденную молью, в которой была, однако, и дыра побольше, сделанная рукой человека: наградой за это открытие были мне (вы это помните) яростные крики деда.
Но кое-чего я там добился. Я подружился с Рашидом, молодым рикшей (тем самым, который в юности испускал беззвучный вопль на кукурузном поле, а потом ввел Надир Хана в сортир к Адаму Азизу): он взял меня под свою опеку и – слова не говоря моим родителям, которые запретили бы это, ибо еще свежа была память о моем падении, – научил меня кататься на велосипеде. Ко времени нашего отъезда я затолкал в себя этот свой секрет вместе с остальными, правда, его я не собирался долго хранить.
…В поезде на обратном пути за стеной купе звучали голоса: «Эй, махарадж! Откройте, великий господин!» – голоса безбилетников вытесняли те голоса, которые мне хотелось бы слушать; те, новые голоса у меня в голове – и вот мы на Центральном вокзале Бомбея; едем домой мимо ипподрома и храма; а теперь Эвелин Лилит Бернс требует, чтобы я покончил с ее ролью прежде, чем сосредоточиться на более высоких предметах.
– Снова дома! – визжит Мартышка. – Ура! Домой-в-Бом! – (Мартышка опять впала в немилость. В Агре она испепелила сапоги генерала).
Известно, что Комитет по реорганизации штатов предоставил свой рапорт господину Неру еще в октябре 1955 года; через год эти рекомендации были проведены в жизнь. Индия была поделена заново на четырнадцать штатов и шесть административных округов, управляющихся из центра. Но границы штатов не были образованы реками, горами или другими естественными преградами; то были стены слов. Наречия разделили нас: Керала предназначалась для говорящих на языке малаялам, единственном на земле, чье название составляет палиндром-перевертыш; в Карнатаке вы должны были бы по идее говорить на ка?ннада, а обкорнанный штат Мадрас – ныне известный как Тамил-Наду – заключал в себе приверженцев тамильского. Однако же из-за какого-то недосмотра со штатом Бомбей не проделали ничего подобного, и в городе Мумбадеви марши языков становились все более протяженными и крикливыми, и наконец преобразовались в две политические партии, «Самьюкта Махараштра Самити» (Партия Объединенной Махараштры), которая ратовала за язык маратхи и требовала создать на Декане штат Махараштра, и «Маха Гуджарат Паришад» (Партия за великий Гуджарат), которая тоже устраивала марши языков и мечтала о создании отдельного штата к северу от Бомбея, между полуостровом Катхьявар и Кичским Ранном… Я разогреваю эту давно остывшую историю, эти старые забытые распри между угловатой скупостью маратхи, языка, рожденного в сухой жаре Декана, и рыхлой мягкостью гуджарати, явившегося из катхьяварских болот только затем, чтобы объяснить, почему в тот февральский день 1957 года, сразу после нашего возвращения из Агры, имение Месволда оказалось отрезанным от остального города потоком что-то распевающих людей, который запрудил Уорден-роуд сильней, чем потоки воды в сезон дождей. Шествие было таким длинным, что проходило целых два дня; говорили, будто ожившая статуя Шиваджи с каменным лицом скакала во главе ее. Демонстранты несли черные флаги; многие из них были владельцами магазинов и объявили хартал; многие – рабочими с текстильных фабрик Мазагуна и Матунги, которые забастовали; но на нашем холме мы ничего не знали о том, кто они такие и откуда взялись; нас, детей, это бесконечное муравьиное шествие по Уорден-роуд притягивало с такой же неудержимой силой, как лампочка притягивает мотылька. Столь огромной была эта демонстрация, такие страсти обуревали ее, что все предыдущие марши изгладились из умов, словно бы никогда и не происходили, а нам запретили спускаться вниз, чтобы взглянуть хотя бы одним глазком. Так кто же оказался самым смелым? Кто подговорил пробраться хотя бы на середину склона, туда, где дорога делает U-образный поворот к Уорден-роуд? Кто сказал: «Чего вы все испугались? Мы только подойдем чуть-чуть поближе, чтобы взглянуть»?.. Презрев запреты, вылупив глаза, индейцы последовали за своим веснушчатым американским вождем. («Они убили доктора Нарликара – эти, из марша языков», – припомнил Прилизанный и произнес дрожащим голоском. Эви плюнула ему на туфли).
Но у меня, Салема Синая, было на уме другое. «Эви, – сказал я со спокойной небрежностью, – хочешь посмотреть, как я катаюсь на велике?» В ответ – молчание. Зрелище поглотило Эви… и не ее ли палец отпечатался на левой впадинке Сонни Ибрахима, залитой вазелином, – четко, на всеобщее обозрение? Я повторил более настойчиво: «Я умею кататься, Эви. Я взял велик у Мартышки. Хочешь посмотреть?» И Эви – безжалостно: «Я смотрю на то, что внизу. Это классно. С чего это я стану смотреть на тебя?» И я – уже чуть жалобно, шмыгая носом: «Но я научился, Эви, ты просто должна…» Рев толпы с Уорден-роуд заглушил мои слова. Эви повернулась ко мне спиной, и Сонни тоже, и Одноглазый, и Прилизанный; даже Кир Великий показал свой интеллектуальный зад… моя сестра, которая тоже заметила отпечаток пальца и расстроилась, подначивает меня: «Давай, покажи ей. Пусть не задается!» И я вспрыгиваю на Мартышкин велосипед… «Я катаюсь, Эви, смотри!» Езжу кругами, ближе и ближе к сбившимся в кучку ребятам. «Ну что, видишь? Видишь?» Минута ликования, а потом Эви – нетерпеливо, обескураживающе небрежно: «Да уберешься ты когда-нибудь с моих глаз, чертова кукла? Я хочу посмотреть, что там!» Палец, обгрызенный ноготь и все прочее тычется в сторону марша языков, меня отвергли ради шествия «Самьюкта Махараштра Самити»! И несмотря на крики преданной Мартышки: «Это нечестно! Он правда катается хорошо!» – и несмотря на радостное возбуждение от самой езды – я совершенно теряю голову, кручусь вокруг Эви, быстрей-быстрей-быстрей, всхлипываю, уже вне себя, шмыгаю носом: «Да что ты о себе воображаешь, а? Что я должен сделать, чтобы…» И тут начинается нечто другое, ибо я понимаю, что спрашивать не нужно, ведь я просто могу забраться в ее мысли, увидеть, что таится за веснушками и полным железок ртом; в единый миг узнать, что она думает обо мне и как я должен себя вести… и я забираюсь, продолжая крутить педали, но мысли Эви, их верхний слой, поглощены шествием Маратхи; к уголкам мозга прилепились американские попсовые песенки; ничего такого, что заинтересовало бы меня; и теперь, только теперь, теперь, в первый раз, теперь, плача от несчастной любви, я начинаю зондировать… я напираю, я ныряю все глубже, я, прорывая ее оборону, попадаю… в потаенное место, где вижу ее мать: та, в розовом комбинезоне, держит за хвостик крошечную рыбку; а я шарю все глубже-глубже-глубже; да где же оно, то, чем живет Эви; и тут она резко вздрагивает и оборачивается ко мне, а я езжу на велосипеде кругом-и-кругом-и-кругом-и-кругом…
– Убирайся! – визжит Эви Бернс. Поднимает руки ко лбу. Я езжу на велосипеде, на глазах слезы и ныряю глубже-глубже-глубже – туда, где Эви стоит в дверях обитой досками спальни и держит, держит в руках что-то острое и блестящее; и что-то красное капает с кончика; стоит в дверях спальни; и, Боже мой, на кровати – женщина, и она – в розовом. Боже мой, и Эви с этим… и красное пятно на розовом, и приходит мужчина… Боже мой, нет, нет, нет, нет, нет…
– Убирайся, убирайся, убирайся! – изумленные детишки глядят на вопящую Эви, забыв о марше языков, но вдруг вспоминают о нем снова, потому что Эви взялась за багажник Мартышкиного велосипеда – что ты дела ешь, Эви? – и толкнула – ну-ка убирайся ты, паразит, ну-ка убирайся к черту! – Она толкает меня изо всей силы, и я теряю равновесие, лечу вниз по склону, к концу U-образной дороги, боже мой, там ведь шествие – мимо прачечной «Бэнд-Бокс», мимо домов под названием Нур Виль и Лакшми Вилас, – АААА – и вниз, в самое устье процессии, головы-ноги-тела, волны шествия перекатываются через меня, неистово вопя, натыкаясь на этот попавший в историю, потерявший управление, девчоночий велосипед.