Шрифт:
«Вот истинный жрец Муз, несмотря на преклонность лет и недуги старости!» — с восхищением восклицает Плетнев в письме к Гроту, изложив ему все, что сообщил Жуковский.
8 июля Жуковский пометил в верхнем углу листа дату, — в этот день начал он поэму об Агасфере «Вечный Жид». Он знал об опытах Шиллера и Гёте на эту тему. Он помнил, что Батюшков в 1821 году уничтожил среди многих своих никому не известных сочинений нечто (поэму?) под названием «Вечный Жид»... Слыхал он и о большой поэме ссыльного Кюхельбекера «Агасвер», писанной в Сибири в 1832-1846 годах... Грандиозность сюжета захватила Жуковского так, что он приступил к работе с юношеским жаром и трепетом. Конечно, ему хотелось больше рассказать не о приключениях проклятого Христом сапожника, а о собственной своей душе. Перед ним среди книг о Палестине лежало письмо Гоголя с описанием его путешествия туда. Жуковский думал о Гоголе; с мыслью о нем начал писать первые строки.
Несколько огромных тем пересеклось в сознании Жуковского — история христианства, вообще вся история мира, философский вопрос обретения веры, судьба личности на фоне грандиозных событий, значение природы и поэзии в жизни человека... Древний Рим, первые христиане, закат Рима, Наполеон на острове Святой Елены — вот фон, на котором выступает колоритная фигура романтического изгнанника (так знакомого по поэмам романтической эпохи!), но укрупненного, с чертами эпического величия.
Это была новая попытка создания романтического эпоса, некая, может быть, неосознанная попытка дать объединяющий эпилог для всего русского цикла романтических поэм, за всю половину века... Как много значила для русских поэтов-романтиков личность поверженного, изгнанного Наполеона! И очень странно, что Иван Киреевский не понял Жуковского, отметив: «Для чего Агасвер сходится с Наполеоном, до сих пор непонятно» (хотя всю поэму читал он «с сердечным восхищением»). Для Жуковского в этом эпизоде как бы дрогнули и прозвучали струны многих братских лир: Пушкина, Лермонтова (и собственное — «В двенадцать часов по ночам...»)...
Рисуя судьбу Агасфера, Жуковский громоздит глыбы исторических эпох. И только один он способен был из самой середины урагана, рушащего города и целые империи, пройдя сквозь ревущие толпы и даже сквозь раскаленную лаву Везувия, выйти к своему уединенному жилищу и размышлять о том, что всего важнее на земле для души человека:
Природа врач, великая беседа... ...Нет, о, нет, Для выраженья той природы чудной, Которой я, истерзанный, на грудь Упал, которая лекарство мне Всегда целящее дает — я слов Не знаю. Небо голубое, утро Безмолвное в пустыне; свет вечерний, В последнем облаке летящий с неба; Собор светил во глубине небес; Глубокое молчанье леса; моря Необозримость тихая, иль голос Невыразимый в бурю; гор — потопа Свидетелей — громады; беспредельных Степей песчаных зыбь и зной; кипенья, Блистанья, рев и грохот водопадов...Агасфер незаметно для читателя превращается в самого Жуковского, в великого поэта, пронизавшего своим сознанием толщу веков, ныне подводящего итог своей жизни и своему творчеству. «Вечный Жид» — глубоко выстраданная поэма, настоящий символ веры Жуковского, полное выражение его личности. Поэма, хотя в ней (вместе с полным стихотворным изложением «Апокалипсиса») больше двух с половиной тысяч строк, фрагментарна, во многих местах написана лишь начерно, — поэт работал спешно, даже лихорадочно, в полной тьме и в присутствии посторонних людей — помощников...
Болезнь продолжалась. Отъезд в Россию был назначен на май следующего года. Жуковский звал Вяземского, который находился в Париже, пожить у него в Бадене в течение апреля. Плетнев прислал Жуковскому две стихотворных книги Аполлона Майкова, изданных в 1842 и 1847 годах. Он отвечал Плетневу 15 ноября: «Благодарю вас за доставление стихов Майкова: я прочитал их с величайшим удовольствием. Майков имеет истинный поэтический талант...» — «Майкову я передал слова ваши, — писал Плетнев. — Он ждал приговора вашего, как голоса судьбы своей. Он точно молод, лет девять, как вышел он из нашего университета. Я очень надеюсь, что его служение музам будет достойно таланта его».
В декабре Жуковский послал Плетневу новые стихи, которые написал он неожиданно и для себя самого, — «Царскосельский лебедь». «Посылаю вам, — пишет он,— новые мои стихи, биографию Лебедя, которого я знавал во время оно в Царском Селе... Мне хотелось просто написать картину Лебедя в стихах, дабы моя дочка выучила их наизусть; но вышел не простой Лебедь». — «Майков оживотворен тем, что вы о нем ко мне писали, — отвечал Плетнев. — Я с ним прочитал вместе вашего Лебедя, — и он в восторге от него. В самом деле, что за прелесть русский язык под пером вашим! Сколько восхитительных картин и глубоко трогательных мыслей вы соединили в жизни старика-лебедя».
Жуковский и в самом деле задумал не более как маленький сборничек стихов для своих детей, — он написал «Птичку», «Котика и козлика», «Жаворонка» и небольшую сказку «Мальчик с пальчик», — все это и замыкал «Царскосельский лебедь», резко выделившийся на этом детски-чистом и простодушном фоне. Это была полная высокой печали, совершенная в своей поэтической красоте элегия, в полном смысле слова лебединая песня Жуковского... Но и ее истоки — в глубине жизни поэта. Этот сюжет в нем жил давно, ждал своего часа. Еще 19 мая 1825 года Александра Андреевна Воейкова записала в своем дневнике: «Жуковский сделал сегодня восхитительное сравнение между следом, который лебедь оставляет на воде, и жизнью человека, которая должна всегда протекать бесшумно, оставляя за собою светлый и сияющий след, взирая на который отдыхает душа».