Шрифт:
ГЛАВА V
На дворе было пасмурно. Крупные дождевые капли стучали в окна почтового двора села Завидова, в котором Рославлев уже более двух часов дожидался перемены лошадей. Все проезжающие вообще не любят сидеть долго на станциях; но для влюбленного жениха, который спешит увидеться с своей невестою, всякая остановка есть истинно наказание небесное. Ничто не может сравниться с этой пыткою: он нигде не найдет места, горит как на огне; ему везде тесно, везде душно: ему кажется, что каждая пролетевшая минута уносит с собою целый век блаженства, что он состареется в два часа, не доживет до конца своего путешествия. Одним словом, несмотря ни на какую погоду, он пустился бы пешком, если бы рассудок не говорил ему, что этим он не поможет своему горю, а только отдалит минуту свидания. Пересмотрев давным-давно прибитые по стенам почтового двора – и Шемякин суд, и Илью Муромца, и взятие Очакова, прочитав в десятый раз на знаменитой картине «Погребение Кота» красноречивую надпись: «Кот Казанской, породы Астраханской, имел разум Сибирской», – Рославлев в сотый раз спросил у смотрителя в изорванном мундирном сюртуке и запачканном галстуке, скоро ли дадут ему лошадей, и хладнокровный смотритель повторил также в сотый раз свое невыносимое: «Все, сударь, в разгоне; извольте подождать!»
– Да нельзя ли найти вольных?
– Я уж вам докладывал, что нельзя; пора рабочая.
– Я заплачу вдвое, если надобно, – только бога ради…
– И рад бы радостью, сударь! Да что ж делать? На нет и суда нет! Не прикажете ли чаю?
– Далеко ли отсюда до Москвы?
– Сто три версты с половиною. А чай знатный, сударь! цветочный, самый лучший.
– Сто три версты! А там еще семьдесят! Какая досада! Я мог бы завтра поутру…
– У меня, сударь, есть и московские калачи, а если угодно, так и крендели.
– Что за станция! В этом Завидове вечно нет лошадей!
– Что ж делать, ваше благородие! Ведь здесь не ям, а разгон большой. Прикажете поставить самовар?
– Ну, хорошо, братец! Говорят, что у нас почта хороша. Боже мой! Да не приведи господи никакому христианину ездить на почтовых! Что это?.. едешь, едешь…
– А давно ли вы, сударь, из Питера?.. – спросил смотритель, приказав своей жене готовить чай.
– Стыдно сказать – третий день! И это называют почтою!
– То есть – с лишком по двести верст в сутки? – сказал смотритель, рассчитав по пальцам. – Что ж, сударь? Это езда не плохая. Зимою можно ехать и скорее, а теперь дело весеннее… Чу! колокольчик! и кажется, от Москвы!.. четверкою бричка…
– Ах, сделай милость, любезный! я дам тебе, что хочешь, на водку…
– Постойте, сударь!.. никак на вольных!.. Нет! с той станции! Ну, вот вам, сударь, и попутчики! Счастлив этот проезжий! ваши лошади, чай, уж отдохнули, так ему задержки не будет.
– Вели же скорей закладывать мою коляску.
– Нельзя, сударь! надобно выкормить лошадей, надобно их напоить; надобно, чтоб они выстоялись, надобно…
– Надобно, чтоб я ехал! Послушай, я заплачу двойные прогоны!
– Нет, сударь, ямщик ни за что не поедет. Вот этак часика через полтора… Эх, сударь! кони знатные – мигом доставят на станцию; а вы меж тем чайку накушайтесь.
Проезжий не вышел из своей брички и через несколько минут отправился на лошадях, которые привезли Рославлева. С полчаса еще наш влюбленный путешественник ходил молча взад и вперед по избе; потом от нечего делать напился чаю; и наконец, отворив окно, сел возле него, чтобы видеть, когда станут закладывать его коляску. На завалине перед избою сидел старик лет шестидесяти; он чертил по земле своим подожком и слушал разговоры ямщиков, которые, собравшись в кружок, болтали всякую всячину, не замечая, что проезжий барин может слышать все их слова.
– Что ты, брат Андрюха, так насупился? – спросил один ямщик, в сером армяке, молодого детину в синем кафтане и красном кушаке, – аль жена побила?
– Добро бы жена, – отвечал детина, – а то черт знает кто – нелегкая бы его взяла, проклятого!
– Ой ли! так тебя, брат, поколотили! Уж не почтальон ли, что ты вчера возил?
– Эх, Ваня! кабы почтальон, так куда б ни шло; а то какой-то проезжий барин – пострел бы его побрал!
– Чай, стал погонять, а ты не слушался?
– Вестимо. Вот нынче ночью я повез на тройке, в Подсолнечное, какого-то барина; не успел еще за околицу выехать, а он и ну понукать; так, знашь ты, кричма и кричит, как за язык повешенный. Пошел, да пошел! «Как-ста не так, – подумал я про себя, – вишь, какой прыткой! Нет, барин, погоди! Животы-та не твои, как их поморишь, так и почты не на чем справлять будет». Он ну кричать громче, а я ну ехать тише!
– Вот то-то же! Вишь ты, сам какой задорный, Андрюха!
– Да, слышь ты, глупая голова! Ведь за морем извозчики и все так делают; мне уж третьего дня об этом порассказали. Ну, вот мы отъехали этак верст пяток с небольшим, как вдруг – батюшки светы! мой седок как подымется да учнет ругаться: я, дискать, на тебя, разбойника, смотрителю пожалуюсь. «Эк-ста чем угрозил! – сказал я. – Нет, барин, смотрителем нас не испугаешь». Я ему, ребята, на прошлой неделе снес гуся да полсотни яиц.
– Умен ты, брат Андрюха! Ну что ж твой седок?
– Осерчал пуще прежнего. Ну меня позорить, а я себе и в ус не дую – еду себе шажком да посвистываю. Вот он приподнялся, да и толк меня в загорбок; я обернулся, поглядел: мужичонок небольшой, и слуги с ним нет, – как не дать отпора? «Слушай, барин, – сказал я, – драться не велено; у меня смотри, я и сам кнутом перепояшу». Лишь только я это вымолвил, как он одной рукой хвать меня за ворот, прыгнул к себе, да и ну лудить по становой жиле. Я было побарахтаться – куды-те! Ах ты, господи боже мой! взглянуть не на что, а какой здоровенный! Уж он меня возил, возил! Черт бы его побрал! Инда и теперь вздохнуть тяжело!