Шрифт:
Это я стоял вторым от края в первом ряду Большого полка на блистающей росой траве Куликова поля, и трясся от утреннего холодка, а может – от того, что за рассветной дымкой все яснее виднелись бунчуки Мамаевых сотен.
Одетый в холстину, с охотничьей рогатиной и плетенным из лозы щитом, должен был я и тысячи таких, как я, до поры прикрыть собой, спрятать стальной кулак боярской латной конницы. Закованных в сталь татарской стрелой не возьмешь, однако арканом татары рыцарей с коней дергали, как моркову из грядки. И Боброк год по кузням сидел, придумывая с умельцами новый, русский доспех – пластины, чешуя, мисюра двойная, личина на переду, даже сапоги стальные. Легок доспех, и крепок. Удар держит, как панцирь литой, а рубиться в нем сподручно, что голому – хватко и вертко.
Помню, перед битвой подняли князя Дмитрия на щите над нами, кметями доброволными, и крикнул князь: „Други! Браты! Реку: за Русь святу все поляжем, и я с вами!“
Не обманул князь – встал в простой кольчуге в строй Большого полка. И это про нас с ним потом напишет поэт:
Стихло побоище, страсти конец…Ищет товарища суздальский конник…Замертво падает Гридя ХрулецВ мокрый и ломкий некрашеный донник…Это я, новгородский кузнец, всадил самокованные вилы в круп коня черноусого опричника, гарцующего с факелом по Заречной улице, а когда обезумевшее от боли животное сбросило седока и тот пошел на меня с обнаженной саблей, кузнечными клещами выбил клинок из руки московита и ими же задушил его.
И это меня расстреляли из тугих, немецкой работы, арбалетов подоспевшие опричники, и последнее, что я видел – жуткий оскал собачьих клыков у седла одноглазого находчика, что кинул факел на крышу моей кузни…
И дальше – я вижу это во снах, вижу ярко, вновь и вновь переживая эту боль:
…Кат заливает мне в рот кипящий свинец и я умираю в муках на эшафоте, а государь Алесей Михайлович улыбается в бороду – Разин казнен и сподвижники его принимают жуткую смерть, дабы другим неповадно было…
…Как турецкая пуля пробивает мою грудь, круша ребра и разрывая легкое, а генерал Александр Васильевич, выпучив безумные глаза, кричит в первом ряду наших наступающих баталий, потрясая саблей: „Круши!!!“
…Как французский драгун, не в силах одолеть меня в сабельной рубке, вдруг выхватывает из-за голенища маленький двуствольный пистоль и стреляет прямо в сердце. Казацкая черкеска – не кираса, и дым Бородинского поля застилает мне глаза…
…Как английские дальнобойные пушки разносят наши наспех построенные редуты, а мы, канониры, не можем ответить – наши орудия бьют лишь на три версты против пяти – их. И когда бомба взрывается прямо у моих ног, я вижу, как улетает нелепо кувыркающийся банник в синее-синее севастопольское небо…
…Как сотрясается от чудовищного взрыва под ногами палуба „Петропавловска“, и адмирал Макаров, в одной рубахе, ревет: „Шлюпки на воду!“, но броненосец уже заваливается на левый борт и кипящая океанская пучина принимает в свое лоно гибнущий корабль и людей…
…Как барон Унгерн, грязный, лохматый, навскидку лупит из маузера по нам, бойцам третьего эскадрона 105-ой бригаду у ограды буддийского монастыря Барун-Дзасака, а за его спиной тибетцы в синих одеяниях спешно грузят на лошадей ларцы с тайными книгами Власти. Я никогда не узнаю, что барону удастся уйти в этот раз, и только благодаря спецоперации ленинского агента Блюмкина, охотившегося за эзотерическими знаниями Шамбалы, Унгерна выдадут красным монголы из его же личной гвардии. Не узнаю потому, что пуля из бароновского маузера так и не даст мне дожить до Мировой Революции…
…Как я, восемнадцатилетний пацан 1923 года рождения, лежу под кучей стылых трупов в расстрельном рву под Житомиром, еще живой, но перебитый пулей из немецкого МГ позвоночник не дает мне возможности двигаться, и я плачу от бессилия что-то предпринять для своего спасения, а кровь сочится из раны и вместе с ней уходит и жизнь…
…Родина моя! Я сын твой, и отдавая жизнь на просторах твоих, всякий раз понимал я перед смертью, в тот самый краткий миг боли, что растягивается в вечность – за право жить на этой земле, за право любить ее и восторгаться ею всегда нужно платить самую высокую цену. И тем, кто зовет тебя „эта страна“, никогда не понять этого в силу собственного ущербного эгоизма…»
Это был шок… Я в полной прострации перевернул страницу и увидел стихи. Ни когда бы не подумал, что мой веселый друг был способен на такие серьезные и горькие строки:
«…В подпространстве души – темно.Бьются бабочки-мысли в окно.Сизый дым превращается в ночь,И душа устремляется прочь.Пальцы липкие сердце сжимают,Лепестки у мечты отрывают:Любишь – не любишь, знаешь – не знаешь, веришь – не веришь, живешь – не живешь…Зажигается спичка во мраке:…Ты в вонючем и душном бараке.…Ты в прекрасной, сияющей зале.Смех задушен тисками печали.Ты бежишь, без надежды на чудо.Вновь Иисуса целует Иуда.Твоя карма тебе не известна,И тебе это не интересно.Ты ныряешь в холодную воду,Ты опять выбираешь свободу.Лепестки мечты тихо кружаться.Как устали они обрываться!Любишь – не любишь, знаешь – не знаешь, веришь – не веришь, живешь – не живешь…За затяжкой – другая затяжка.Крепким чаем наполнена чашка.Ожидание держит ресницы,Их закрыть – и во сне закружиться.Улететь в темноту подсознанья.До свиданья.Прощай!До свиданья…»