Шрифт:
После заката солнца Эфраим продолжал свой путь, держась дороги, по которой следовало войско. Повсюду он находил его следы, и когда, незадолго до полудня, измученный и голодный, он дошел до какой-то деревни, стоящей на плодородной полосе земли, орошаемой каналом Сети, то подумал, не продать ли ему ручной золотой обруч, чтобы на вырученные деньги купить еды и оставить про запас серебра и меди. Но он боялся быть принятым за вора и снова попасть в неволю, так как его передник был изорван колючками, а сандалии давно уже свалились с ног. Ему пришло в голову, что даже самый жестокосердый человек должен почувствовать сострадание при виде его жалкого положения, и он постучался у двери какого-то поселянина, прося милостыни, как ни было это противно ему. Но тот не дал ничего, кроме язвительного наставления, что такой молодой и сильный парень не должен протягивать руки, предоставив слабым и старым выклянчивание подачки. Другой поселянин грозился даже поколотить юношу; но когда он, опустив голову, пошел дальше, за ним вслед отправилась какая-то молодая женщина, которую он заметил близ дома этого варвара, сунула ему в руку хлеб и несколько фиников и наскоро шепнула, что по случаю проезда фараона деревня поставила много провизии, иначе она могла бы дать ему и кое-что получше.
Никакое праздничное блюдо не казалось ему еще таким вкусным, как этот неожиданный дар, съеденный им у ближайшего колодца. Однако Эфраим не сказал Казане, что эта пища была для него отравлена сомнением: исполнить ли ему поручение Иисуса Навина и вернуться к своим, или же повиноваться страстному желанию своего сердца, которое влекло его к ней?
Не решив этого вопроса, юноша пошел дальше, но, по-видимому, сама судьба взялась указать ему верный путь. Пройдя не более получаса и снова очутившись в пустыне, он увидел у края дороги какого-то молодого человека своих лет, который стонал, охватив ладонями свои ноги. Побуждаемый жалостью, Эфраим подошел к нему ближе и, к своему удивлению, узнал в нем скорохода и посыльного Горнехта, с которым раньше часто общался.
— Апу, нашего проворного нубийского гонца? — прервала его молодая женщина.
Эфраим кивнул и рассказал далее, что Апу был послан как можно скорее доставить князю Сиптаху письмо. Быстроногий юноша, привыкший бегать впереди благородных коней своего господина, мчался как стрела и часа через два был бы у цели, если бы не наступил ногою на острый осколок какой-то бутылки, разбитой колесом телеги, и его рана оказалась глубока и опасна.
— И ты остался при нем? — спросила Казана.
— Как же иначе? — ответил Эфраим. — Он уже наполовину истек кровью и был бледен как смерть. Поэтому я оттащил его к ближайшей канаве, омыл его рану и смазал ее имевшимся у него бальзамом.
— Я сама сунула баночку с этой мазью ему в карман год тому назад, — вмешалась сердобольная кормилица, утирая слезы.
Эфраим подтвердил ее слова, добавив, что сам Апу с благодарностью упоминал об этом. Затем он продолжал:
— Я разорвал всю мою верхнюю накидку на куски и перевязал его раны, как умел. При этом он беспрестанно торопил меня, вынув знак посланца и свисток, которые дал ему его господин, и так как он не знал о постигшем меня несчастье, то поручил мне вместо него передать письмо князю Сиптаху. О, как охотно принял я это поручение!… И через два часа с небольшим я дошел до лагеря. Теперь письмо в руках князя, а я вот здесь и вижу, что это тебя радует. Но я… конечно, никто не был так счастлив, как я теперь, тем, что сижу у твоих ног и смотрю на тебя; никто не был так благодарен, как я, за то, что ты выслушала меня с такой добротой; и если меня снова закуют в цепи, то я спокойно перенесу это, если только ты останешься доброй ко мне по-прежнему. О, мое несчастье было так тяжко! У меня нет ни отца, ни матери и никого, кто бы любил меня. Только ты одна, ты дорога мне и ты не оттолкнешь меня — не правда ли?
Он произнес последние слова точно в забытьи. Увлеченный силой страсти, и после страшных мытарств последних дней и часов не будучи способен сдержать порыв переполнивших его чувств, юноша, еще так недавно вышедший из детского возраста и видевший себя предоставленным себе самому, оторванный от всего, что некогда поддерживало и защищало его, громко зарыдал, и, точно испуганный птенец, ищущий защиты под крылом своей матери, он, обливаясь слезами, склонил голову на колени Казаны.
Мягкосердечной молодой женщиной овладело горячее сострадание, а глаза ее увлажнились. Она ласково положила руки ему на голову, и когда почувствовала дрожь, сотрясавшую тело плакавшего юноши, то обеими руками приподняла его, поцеловала в лоб и щеки, посмотрела на него, улыбаясь сквозь слезы, и воскликнула:
— Бедный глупый мальчик! Почему мне не быть доброй к тебе, а тем более из-за чего мне тебя отгонять! Твой дядя для меня дороже всех людей, а ты — как бы его сын. Ради вас я решилась на то, что иначе оттолкнула бы от себя так далеко, так далеко!… Но теперь пусть это будет так, и, что бы ни думали и ни говорили обо мне, я не буду об этом сожалеть, лишь бы только мне удалось одно, для чего я жертвую и телом, и жизнью, и всем, что я прежде ценила неизмеримо высоко! Подожди только, бедный неугомонный мальчик, — она снова поцеловала его щеки, — я сумею и для тебя уровнять дорогу! Но теперь довольно!
Это приказание прозвучало серьезнее и имело целью охладить возраставшую пылкость юноши. Внезапно Казана вскочила и вскричала с тревожной поспешностью:
— Уходи, уходи сейчас же!
Это строгое приказание было вызвано звуком шагов, приближавшихся к палатке, и предостерегающим жестом кормилицы. Тонкий слух Эфраима сделал для него понятным ее опасение и заставил его проскользнуть вслед за кормилицей в темное помещение. Там он сообразил, что лишь несколько мгновений промедления выдали бы его, так как занавес палатки уже открылся, и какой-то мужчина прошел через среднее темное отделение прямо в освещенное, где Казана слишком дружески — юноша хорошо слышал это — приветствовала нового гостя и как будто была изумлена его появлением в такой поздний час.
Между тем кормилица схватила свой собственный плащ, накинула его на голые плечи беглеца и шепнула:
— Перед восходом солнца жди вблизи нашей палатки, но не входи в нее прежде, чем я тебя позову, если тебе дорога жизнь. Ты не имеешь ни отца, ни матери, и мое дитя, Казана… о золотое, любящее сердце, из всех лучших она самая лучшая!… Но годится ли она быть руководительницей неопытного ветрогона, который пылает из-за нее, точно сухая солома, — это другой вопрос. При твоем рассказе я подумала о многом, и так как я желаю тебе добра, то скажу вот что: у тебя есть дядя, а он, как справедливо утверждает Казана, лучший из всех мужчин, я знаю людей. Делай то, что он советует тебе, так как это наверняка послужит тебе на пользу. Слушайся его. И если его приказание уведет тебя далеко отсюда и от Казаны, то тем лучше для тебя. Мы блуждаем по опасным тропам, и если бы мы делали это не ради Иосии, то я попыталась бы обеими руками удержать ее. Но для него… я старуха, но для этого человека я сама готова пройти и через огонь. Правда, я не в состоянии и рассказать, как мне больно за это бедное добросердечное дитя и за тебя, на которого когда-то был так похож мой сын, и потому я только повторяю тебе: слушайся своего дядю, мальчик! Иначе ты пропал, а это было бы прискорбно!