Шрифт:
– Это иное, – отмахнулся Корсак, приближаясь к нему, а оттого вынуждая всю связку изменить направление движения и изогнуться меж торосов нелепым узором. – Сам знаешь: на фронте мы не видели в лицо неприятеля, мы убивали кого-то вообще, а ты убил – в частности …
– Да вам, сударь, что, жалко это дерьмо? – грубо и просто спросил знаменитый пианист – тонкая, творческая натура. – Или, может быть, вы предпочли бы, чтобы он поднял тревогу и матросня перебила нас вообще и вас в частности?
– А вы помолчите, – отмахнулся Корсак, не обернувшись на него и по-прежнему не сводя взгляда с Никиты. – Не с вами разговаривают. Вы в таких делах ничего не знаете и не понимаете. Молчите себе, чтобы вон Шершнева не раздражить, не то он вас тоже… одним ударом… чтобы под ногами не путались! За ним ведь не заржавеет! Он у нас такой… сами видели!
Раздался общий испуганный вздох – и все замерли, выжидательно уставившись на Никиту.
Бог нас разберет, что мы за существа – люди! Зачем наделены мы этой дурацкой привычкой копаться в побуждениях, которые подвигают нас к свершению того или иного поступка? Зачем так глупы, что не можем жить просто, не обременяя себя избытком душевной маеты и умственного словоблудия по поводу и без повода, а порою и вовсе неуместного, вот как сейчас?
Нет, ну ведь совершенно понятно, что вопрос стоял так: или Никита убивает матроса, или конец всем нам. К тому же, казалось бы, за два года жизни в Совдепии все мы такого зверства необъяснимого столько видели-перевидели, что уже должны были и сердцами очерстветь, и желать смерти каждому встреченному большевику. Тем более – коли он из матросни, из этого очумелого сословия, которое сделалось истинным тираном Петрограда! Однако, видимо, в душе каждого русского интеллигента есть непременная патологическая склонность к достоевщине… А ведь Достоевский был душевнобольной, почему мы про это вечно забываем? Сами хороши, вот почему! Кто это, кстати, не могу вспомнить, писал про «чисто русскую сумасшедшинку»?.. Ох, не зря, не зря называл нас, интеллигентов, Владимир Ульянов-Ленин «гнилой прослойкой»! По-моему, это самое толковое определение, которое было когда-либо дано русскому интеллигенту… да и вообще, самое толковое, что этот Ульянов-Ленин изрек на своем веку!..
Сейчас, после слов Корсака, мы все, и я, и даже толстая англичанка, мало что, а то и вовсе ничего не понимавшая в сумбуре корсаковской речи, исполнились подлинного страха перед тем человеком, которому с такой безоглядностью доверили свои жизни, на которого так надеялись…
– Корсак, – мягко сказал Никита, – ты меня с детства знаешь. Уж кому-кому, а тебе известно, что я никогда и ничего против воли другого человека не сделаю. Когда говорят, что Бог создал человека по образу своему и подобию, думаешь, это означает, что у Творца нашего, у Вездесущего и Всемогущего, две руки, одна голова и два ока? Нет! На то он и Всевышний, чтобы мы не могли представить его себе. И мы на него не похожи! Стол сделан столяром, но разве это значит, что стол должен быть похож на столяра? Мы не подобны Богу, и нет в мире ничего подобного ему. Мы и вообразить не в силах его облик! Но Господь в неизреченной мудрости и милости своей уподобил себе человека единственно тем, что дал ему в жизни возможность выбора. Бог выбирает, кого карать, кого миловать, вот так и человек может выбрать, по коему из путей, проложенных пред ним Богом, ему идти. Во всяком случае, жить ему или умереть, человек может решить сам. И смерть себе он выбрать вправе – это и есть его свобода выбора. Понимаешь ли ты, что я говорю?
Я думала, никто, кроме меня, не уловил дуновения угрозы, которой повеяло в голосе Никиты, однако дрожь так и прошла по нашей связке, передаваясь каждому по опутавшей нас всех веревке, подобно тому, как звук передается по телефонным проводам.
Страх сковал всех. Один Корсак никак не мог наговориться.
– Да ты что, Шершнев? – промолвил он с решимостью пьяного человека. – Неужто ты мне угрожаешь? Да кем ты возомнил себя? Ангелом с карающим мечом? Орудием Бога, которому он дал право карать и миловать?
Уже и вскоре, по истечении нескольких дней, а особенно теперь, по истечении десятков лет, этот богословский спор посреди полузамерзшего Финского залива, в ледяной мгле, казался мне не то что неуместным, но совершенно чудовищным. Право, даже и вообразить такого невозможно! Я бы не поверила никому, что это могло быть в действительности, однако сама стала молчаливой участницей того странного и, в общем-то, бессмысленного спора. И в те минуты, клянусь, он чудился нам всем жизненно важным, как если бы тотчас после его разрешения должен был открыться пред нами спасительный финский берег, на коем нас ждут и покой, и сытость, и безопасность, и даже, может быть (где-то в розовой дали!), то, на что мы все очумело надеялись, о чем безумно, бессмысленно мечтали: возвращение в прежнюю Россию.
Ну да, о свойствах русской интеллигенции я уж упоминала выше…
– Право карать или миловать? – задумчиво повторил Никита. – Не знаю. Но скажу тебе так: Бог дал мне право спасать человеческие жизни, этим тоже уподобив меня себе, Спасителю нашему. А если во имя этой милосердной миссии мне придется карать – ну что ж, надеюсь, Господь укрепит руку мою и ожесточит сердце мое против врага моего. Да он это только что и сделал, за что я и возношу ему благодарность свою в сердце своем.
Никита произносил каждое слово так, что я словно бы видела их написанными с большой буквы! Никогда не подозревала, что он может быть настолько религиозен, да он и не был религиозен… Но, видимо, Бог и впрямь воодушевил его в те мгновения и дал силу убеждения, которая вразумила даже Корсака.
Он провел рукой по лбу, отодвинув капюшон, и мы увидели, что его лицо похоже на лицо внезапно проснувшегося человека. Подозреваю, все мы имели схожие выражения.
В самом деле, неистовость, обуревавшая Корсака, была сродни опьянению, которое овладело им под угрозой смерти, казавшейся внезапной и неминучей, это стало как бы разрядкой от ужасного напряжения и страха, коего он тщился не показать, но который так и рвался наружу. Теперь же слова Никиты вполне отрезвили его, опьянение прошло, морок рассеялся.