Шрифт:
Под Курской дугой я принял решение бросить ансамбль и бежать на фронт. Я «потерялся», меня быстро присоединили к группе солдат и погнали на переформировку. Мы протопали до места назначения голодные километров пятьдесят. По дороге нас шесть раз бомбили. В деревне Беседино нас каждого допросили: кто, откуда и кем хочешь быть? Я попросился в пулемётчики. Солдаты смотрели на меня, как на идиота. А лейтенант улыбнулся. Когда мне выдали пулемёт, и я попытался его поднять, сразу понял — солдаты были правы. Я должен был носить постоянно этот груз. Отказаться было уже поздно. С нами провели учения, и через два дня мы должны были отправиться на фронт.
В части, которая была наспех сформирована, были и девчата. В ватниках они напоминали медвежат. Они выработали мужскую походку, чуть заблатненную, подстриглись под «польку» и матерились почище мужчин.
Одна симпатичная девушка спросила меня:
— Где тут спикировать и умыться? А когда в пять утра нас бомбили, она возмутилась:
— Вот жлобы, не дают поспать. Этим девчатам не хотелось быть девушками. И всё же никакая деланная мужская походка, стрижка и мат не могли их «спасти». Всё равно они оставались прекрасным полом.
Несколько дней я был на фронте: стрелял и в меня стреляли.
Самое омерзительное в окопах на передовой — это слышать немецкий миномёт. Немцы назвали его «Ванюшей» в противовес нашим «Катюшам». Мины «Ванюши» летели с прерывистым звуком, как будто захлёбывались, они разрывались в воздухе и осыпали землю осколками.
Никакие окопы не помогали. После обстрела «Ванюш» всегда было много раненых. Меня Бог миловал, и я остался невредим.
Мне не довелось долго воевать. О моём побеге было сообщено в политуправление, был отдан приказ о моём розыске. Вскоре в мою новую часть явились два майора из политуправления и арестовали меня как дезертира.
По дороге они наговорили кучу гадостей, угрожая военным трибуналом и штрафным батальоном. Я никак не мог понять, о чём они говорят. Я бежал на передовую, а не в тыл. За что же меня судить?
Я несколько дней находился под арестом, наконец, меня доставили к начальнику политуправления фронта Галаджеву. У него сидел его заместитель подполковник Алипов. Оба интеллигентные, доброжелательные. Я объяснил причину так называемого бегства.
Генерал спокойно объяснил мне, что я самовольно бросил часть, а это наказуемо. Что касается пользы, то в ансамбле от меня больше толку, чем на передовой.
На этом разговор закончился. Я вернулся в ансамбль, а дело с военным трибуналом было закрыто.
ПРОКОФЬЕВ
К сожалению, таких людей, как Галаджев и Алипов, среди командования было немного. Большей частью встречались тупые, ограниченные служаки. Их типичным представителем был другой заместитель Галаджева полковник Прокофьев.
Несмотря на его в общем-то невысокое воинское звание, перед ним трепетали генералы. Дело в том, что прежде он был высоким чином в бериевском заведении.
Ансамбль был непосредственно под его руководством. На наше счастье, он оказался графоманом. Слушателей у него на фронте не было, и он выбрал для чтения своих произведений наш ансамбль. Посему старался держать нас возле себя.
Первый свой роман типа «Пармская обитель» он читал почти месяц. В романе было примерно двести действующих лиц и все аристократического происхождения. Никто не пытался вникнуть в этот бред, но все делали вид, что внимательно слушают, и выражали свой восторг.
Многие подхалимы говорили ему, что ничего подобного не читали в своей жизни. И это была правда — они вообще ничего не читали.
Графоманы отличаются от писателей тем, что они не относятся к себе критически и верят исключительно в положительные отзывы. Для меня полковник был находкой. После чтения я сказал ему, что роман напоминает произведения Дюма, но намного интереснее и возвышеннее. Весь ансамбль одобрительно кивал головой. Полковник был на седьмом небе. Спустя какое-то время я вслух ужаснулся, что скоро кончится этот захватывающий роман. Он меня успокоил, сказав, что у него есть ещё роман. В моём лице он видел Виссариона Белинского.
Графомания — это болезнь. Его романы доставляли ему много радости и нам тоже. Мы сидели в тёплом помещении.
Первый роман был страниц на девятьсот, а второй и того больше. Он был плодовитее Лопе де Вега. После каждого чтения, которое длилось два-три часа, он уходил от нас, как живой классик, и назначал очередную дату.
Мы не обслуживали фронт, а только слушали его роман. Однажды кто-то из артистов поинтересовался у полковника, когда мы поедем с концертами на передовую. Прокофьев посмотрел на него, как на сумасшедшего. Я не мог упустить случая.