Шрифт:
Частенько дедушка внизу, в большой комнате, крутил старый кинопроектор, прикрепив к стене белое полотно. Были разные фильмы, тоже старые-сейчас не вспомню какие, но, конечно, все немые, кто-нибудь садился за фортепиано и, на старинный лад, пытался это дело озвучивать. Получалось действительно неплохо. Иногда я тоже аккомпанировал. Но недавно дедушка показал незнакомый фильм про эмигрантов — там был юноша — кадет, почти мальчик, стройный, затянутый в черный мундир с блестящими пуговицами, с густыми темными волосами, причесанными на пробор. У него было необычайно серьезное лицо, даже какое-то трагическое. Он танцевал на балу вальс со светловолосой девочкой в белом платье, которая мне сразу не понравилась. Тетя играла, играла вальс на пианино, не очень точно попадая в такт движений на экране, но это впечатления не испортило — настолько, что я неожиданно обнаружил, что сижу и опять плачу в три ручья, чуть ли не в голос, беспомощно шаря в карманах своих шортов в поисках, что ли, платка. Зажгли свет, тетя бросила мучить инструмент и все с тревогой уставились на меня, и только изображение продолжало двигаться на экране, еле видное при электричестве. Между тем, юноша перестал танцевать и теперь стоял очень одиноко у раскрытого окна, на фоне ночного неба, скорбно опустив голову… Эта деталь окончательно меня добила, я тоже опустил голову и, закрыв лицо руками, зарыдал совсем уже откровенно, хлюпая носом, так и не найдя своего платочка. Родители не могли понять, что со мной происходит, решили, что может быть, я перегрелся (в определенном смысле они были правы). После этого происшествия я упорно уклонялся от просмотра фильмов, под какими угодно предлогами, или вообще просто куда-нибудь незаметно смывался — например, играть в шахматы.
Отец приезжал в выходные на машине. Я несколько оживал — настолько, насколько это было возможно. Помогал отцу что-то делать с ягодами и яблоками; вместе с бабушкой они варили варенье. Отец брал меня с собой на рыбалку и попутно занимался со мной английским. Я пытался между тем узнать, как поживает семья начальника его охраны, которого он отправил в отпуск на месяц. Отец удивлялся, отвечал скупо, так что про Лёньку я разобрать ничего не мог, и английский разговор возвращался на прежнюю тему, вроде: «Наша бабушка сварила сегодня шестнадцать банок варенья». В воскресенье вечером отец уезжал, ничего не изменив, и все оставив на своих местах. Таким образом, я снова оставался совершенно один в огненном кольце, шел шептаться со своим цветком, после чего бежал вверх по лестнице, звякая застежками сандалий, и закрывался в своей горестной комнате… Вот так шло мое шестнадцатое лето.
Но все-таки август пришел, и, должен сказать, первый раз за свою небольшую жизнь я был ему рад. И он кончился, и тридцатого числа отец приехал на машине, чтобы перевезти меня в Москву, на городскую квартиру. Все утро шли сборы. Часа в три мы выехали.
Двухчасовую поездку на отцовской машине (Мерседес Е — 123/230, 1982 г., цвет черный, литые диски, стереосистема) я воспринял, как приятное развлечение, в некоторой степени (как я пытался себя убедить), способное рассеять мою печаль. Чемоданы с моей одеждой, книгами и другими вещами, которые мне этим летом тоже не пригодились, занимали багажник и задний диван. Я расположился на подушках крытого кожей переднего сиденья, рядом с отцом. Перспектива приближающегося учебного года, постепенно всплывающие подробности из городской жизни и мелькающая по сторонам дорога начинали (как мне казалось), придавать моим мыслям новое направление. Я лениво поглядывал в окно, на убегающие к горизонту спелые поля, на голубеющее за ними марево (смутно угадывается насыпь, река, лес, в какой-то запредельной дали, постепенно переходящий в небо). Мимо проносились дачи. С мрачным мальчишеским удовлетворением я отмечал, что наша дача намного лучше. Ветер приятно шевелил волосы. Я сидел, откинувшись, в своих больших солнцезащитных очках (выглядевших, с точки зрения отца, несколько громоздко на моем узком лице), в ярко-синей майке и чистых, выглаженных белых шортах, с элегантными золотыми часами на левой руке — подарком отца, привезенным им из поездки по Швейцарии — поставив одну босую ногу на край кожаного сидения, а другую, в сандалии, лениво вытянув вперед. В руках я держал коробочку со стеклышками, золотыми и красными. Я неожиданно обнаружил их на даче, на чердаке, среди каких-то прочих вещей непонятного назначения. Вообще, это была смальта для мозаики, и теперь я собирался украсить ею изнутри свой аквариум в Москве. Интересно, не забывал ли отец кормить рыбок, пока я был на даче?
То есть, вы видите, как я упорно старался, подкреплял эти старания представлениями об облике настоящего мужчины (облике внешнем и внутреннем), направить свои мысли и чувства куда угодно, в любое нейтральное русло — только, главное, лишь бы подальше оттуда, лишь бы подальше. О, пусть все это останется там, в яблоневом саду! В черных кустах, в белых и алых бутонах! Там, с тонкой (можно обрезаться) долькой луны, кричащими кузнечиками, со светлячками (зеленый жемчуг в темной воде). Я задумчиво разглядывал свои часы, смотрел на бегущие навстречу автомобили, на одиноко стоящую в рифленом резиновом полу белую левую сандалию.
В общем, ничего не получалось. Черта с два… Несмотря на все мои старания, огонь, неистовствующий во мне, беспрестанно лижущий со всех сторон бешеными языками мое сердце (и сердце стенало, и я чувствовал, что готов заплакать кровью) — я вез с собой, удобно, комфортабельно, так что прямо даже смешно (вам не смешно?) на кожаном сиденье «Мерседеса», приближаясь к Москве со скоростью 130–150 километров в час (отец здорово гнал). Между передними сиденьями, между отцом и мною лежал завернутый в целлофан огромный букет садовых цветов. Одна из них была роза. Такая же, как моя, но не моя. У какого-то шлагбаума, на переезде, кажется, через железную дорогу отец откашлялся, затем заговорил что-то о том, насколько правы были древние греки и римляне, придавая так много значения гармоничному воспитанию юношей в смысле духовного и физического развития. В частности, он сказал, молодым людям необходимо как можно чаще находиться в близком контакте… (он откашлялся) с живой природой — водой, лесом (я глубокомысленно кивнул — действительно, с чем тут не согласиться; кстати, за всю дорогу я не проронил ни слова — сейчас обратил внимание).
— Вот тебе в этом смысле хорошо, — сказал он убежденно (что ж, в этом смысле — да…) — у нас есть дача. Вот, например, Павел Иванович (охранник моего отца) отправил своего сына на это лето, — он невозмутимо крутил баранку, — в спортивный лагерь. Под Можайском, от нашего института. Вы с ним вместе учитесь. Леонид, кажется? Ты его помнишь? Я там был. Тоже, знаешь, неплохо, их там обучают старинным русским играм. Кажется, они играют в городки и еще во что-то. Но, вообще-то, условия, конечно, еще те, да и общество — не знаю, насколько ребятам в этом лагере хорошо. Видел я их тренеров — не знаю, чему они хорошему научат.
Он брезгливо поморщился. Я задумчиво пожал плечами, затем повернулся к окну и уткнулся лбом в стекло.
Отец провел еще немного молча, на небольшой скорости (сразу почувствовалось), затем затормозил, достал сигарету, взглянул на меня и спросил тревожно, потрепав меня мягко по затылку:
— Эй, что это с тобой? Ты что, плачешь что ли?.. В Москве отец подогнал машину к самому парадному нашего дома и первым делом поднялся наверх — отпереть дверь, чтобы таскать чемоданы. Я без мыслей, в тупом оцепенении, стоял возле машины, посреди площадки перед домом, под развесистым кленом, на теплом асфальте (надо не забыть взять из машины сандалию). В левой руке я держал коробочку с золотыми и красными стеклышками, медленно передвигая их пальцем правой руки. Что-то вроде калейдоскопа. Смутно, словно сквозь сон, я услышал, как щелкнул замок нашей двери на втором этаже, как отец спустился по ступенькам… затем парадная открылась, отец не спеша, вышел на улицу и сказал:
— Пожалуйста, поднимись, там тебя по телефону какой-то парень спрашивает… — и отвернулся, занявшись чем-то в багажнике автомобиля.
Я взбежал наверх, взял трубку, перевел дыхание, сказал: «Але!».
Это был он, Леонид. «Как он догадался?» — Вихрь слов кружился у меня в голове. — «И почему я вдруг так смутился?»
— Ты уже в Москве, Лёнька? Давно ты вернулся из этого лагеря, или ты был только на первой смене? Ой, как же я счастлив, слышать тебя!.. А что, если бы отца остановила милиция на дороге — он всегда так гонит… Хотя, что ему? Как остановят, так и отпустят. Какое невозможное счастье слушать тебя, гладить в этой трубке, прижимать к щеке, подносить к губам, милый, милый Лёнька…