Шрифт:
— Какой приказ?.. А что? — спросил Павел, настораживаясь.
— Почитай…
Они остановились под фонарем.
Капустин извлек из портфеля оттиск приказа, и Павел внимательно прочитал отчеркнутые красным карандашом места:
§ 2. Учителя и члены комитетов бедноты, твердо стоящие на платформе советской власти и не замеченные в саботаже, призыву не подлежат.
§ 6. Добровольцы и красногвардейцы годов, не подлежащих призыву, от службы увольняются. А тех, кто пожелают остаться в рядах армии, выделять в маршевые роты и немедленно отправлять на фронт.
§ 9. Призыву подлежат все проходившие в старой армии учебные команды, офицеры всех чинов, а также лица вышеупомянутых годов, которые почему-либо не несли военной службы до революции.
— Это же чистейшая контрреволюция! — воскликнул Павел.
— И я то же говорю. Кто уклонялся от военной службы до революции? Торгаши, купцы и всякие калеки… На какой кляп они нужны нам… А красногвардейцы, фронтовики, учителя, комбедчики — наиболее сознательные элементы — от армии отшиты. Ловко?.. Кто же по этому приказу в город явился? С одной стороны, темная и необстрелянная крестьянская молодежь, с другой — ефрейторы, фельдфебеля, офицеры, кулацкие сынки… — И мы им сами, своими руками выдали оружие?
— Роздали около трех тысяч винтовок, они уволокли их с собой и теперь из нашего оружия будут стрелять в нас.
— Чьих это рук дело? Враг или дурак?
— И тот и другой… Приказ мы поручили сочинить Чуркину, а он, балда, поехал за военными советами к Глубоковскому, тот ему и насоветовал…
Подавленный Павел молчал… Думы дробились, как быстрая вода на камнях… Морозные просторы, снежные зыби, синяя кайма лесов по белому полю, обозы с хлебом и дровами, ссыпки в хлебной пыли, мужичьи крутые шутки, бредущие по волчьему следу дезертиры, всесильные продкомиссары, выколачивающие разверстку и морозящие картошку тысячами пудов, редкие островки партийных ячеек…
— До сего часа, — заговорил Павел, — за недосугом, а вернее, по ротозейству, я не удосужился прочитать текст приказа… А печатал его Курочкин, есть у нас в типографии меньшевичек такой, не предупредил, собака… Впрочем, нечего на других сваливать, мобилизацию провалили мы сами… Во всем виноваты сами… Где были наши головы?
— Пускай теперь Чуркин поедет, соберет дезертиров, пускай понюхает, чем там пахнет…
— Не о том разговор, Иван Павлович. Кто этот начальник гарнизона?.. Глубоковский, Глубоковский, только о нем и слышу.
— Офицер какой-то… Наказывал я Мартынову — проверь. Он проверил и говорит: «Ничего страшного, служит в Красной армии второй год».
— Мартынов — шляпа, И вообще у нас чека работает слабо… Ты вот говоришь, людей нехваток, люди на счету… Чепуха, людей у нас хватит, ты это разумей.
— Где они? Укажи!
— У нас один пашет, а семеро руками машут да пайки в два горла жрут… Сколачиваем мы машину управления, обруч диктатуры, а кого в пристяжку подпрягаем? Чиновников, гимназисток, офицеровых жен. Нынче безработных в городе пятьсот, завтра их будет тысяча. Наши безработные всю жизнь железки гнули да под мешки мыряли. Али из них не нашлись бы курьеры, писаря, сотрудники? Дело несручное? Выучатся, и мы с тобой не комиссарами родились.
— Учиться, Пашка, некогда, надо разверстку гнать, — Капустин стал выкладывать свои давнишние мысли о доме, который еще не построен, вокруг которого еще ставятся разметочные столбы и леса городятся.
Но Павел не слушал его и не переставая говорил сам:
— Или взять эсеров. Выставили мы их из города, они рассосались по уезду, окопались в кооперативах и потребительских обществах, в земельных отделах и нарсудах, в Лебедевской волости организовали сельскохозяйственную коммуну, в Марьяновской волости захватили в свои руки совет и комбед… Мартынову эсеры кажутся смирными овечками, но они еще покажут нам свои волчьи зубы…
— Не крутоли гнешь, чудило-мученик?.. Эсеры, они разные… Был у нас на фронте левых эсеров отряд, неплохо воевали ребята. Выступали, помню, из Тетюш…
— Ты лучше вспомни, — перебил его Павел, — сколько эсеров работали и до сего часа работают заодно с чехами и Колчаками?.. Вспомни московское восстание, Ярославль, заговор Муравьева. Эсеровская партия в массе своей перешла в стан контрреволюции, на нашей стороне были горсточки, да и то до поры до времени…
— Это, пожалуй, и верно.
Проводив Капустина до исполкома, он долго плутал по тихим снежным улицам, мешал дело с бездельем: составлял в уме месячный отчет, который пора было посылать в губком; кричал песню про Ваньку Крюшника, доводя до истерики собак, думал о Лидочке… «Лярвы, — это о буржуях, — почему у них столько красивых баб?…»
Павел был падок на любовь.
Еще будучи мальчишкой, завидовал реалистам и гимназистам — в слободке их звали баряжками, — гуляющим с румяными чистыми девчонками. С распахнутым от восхищения ртом, за много кварталов Павел провожал шарманщика с его нарядной, хрипло распевающей подругой. Вечерами бегал к трактиру под окна, слушал гармонистов и песенников, любовался цветными трактирными плясуньями, беснующимися в пьяном аду. Даже в кино он влюблялся в призрачных красавиц, скользящих по полотну, бредил ими в мальчишеских снах, тосковал о них: все они были такие нарядные и красивые, не похожие на тех, что окружали его… После, когда работал на заводе, его сердце захлебнулось горькой, будто угольный дым, любовью, нежданной и жданной, как находка… Племянница механика, синеглазая Нюрочка… Дядя, проведав об их тайных встречах, надрал Павлу вихры и выгнал с завода, и он — семнадцатилетний парень — сутулясь, прямо из конторы побрел в Сладкую улицу, к красным фонарям, пропивать двухнедельную получку и свою первую любовь.