Шрифт:
— Кто это, деда? — услышал он.
— А ухажёр твоей матери! — громко сказал дядя Степан и рассмеялся. Стало неловко. Тётка Шура забранилась на облоге. То ли на коня, то ли
дядю Степана.
Рита наконец набрала полные вёдра, распрямилась, поправила куртку и пошла навстречу. Бурт они насыпали рядом с межой. Солнце слепило ему глаза. Он прищурился, приложил руку и выглядел, должно быть, довольно нелепо. А она шла, постепенно выходя из солнечной реки, навстречу, становясь с каждым мгновением всё ближе и ближе. Вот поставила одно ведро, ловким сильным движением подбросила другое, и золотые клубни сыпанули наружу и с глухим стуком покатились по верхушке бурта.
— Здравствуй! — сказал она и улыбнулась, как будто и не было этих двадцати лет друг без друга.
Да, он не ошибся, всё та же улыбка, тот же безмятежный покой в серых глазах. Точно таким же "Здравствуй!" она встретила его, когда он вернулся из армии. И точно так же улыбнулась.
— Здравствуй, Рита, — сказал он, и ему сразу захотелось покурить.
3
В деревне у них было место свиданий. Там они могли встречаться даже днём, и никто их не видел. Старая липа под горкой. В липе, совсем невысоко, — дупло. В дупле они иногда оставляли друг другу записки. Не могли остановиться после школы. Там, в школе, у них были свои "почтальоны", которые на каждой перемене носили по две-три записки. Здесь, в деревне, за полтора километра от школы, роль почтальона выполняла липа с просторным дуплом. Дрожащими руками они вынимали из дупла трубочки записок, с горящими глазами читали их. "Я уже скучаю. Вечером здесь. Рита". — "Смотри, не опоздай. Лёша".
Липа стояла в овраге возле родника. Внизу и вокруг заросли сирени. Тихое, глухое место. И всё, что происходило здесь, знала только одна липа. Да такая же старая, как и та их липа, Проскуха, которой ночами не спалось, и старуха иногда выслеживала их появление на горке, когда они, уже под утро, возвращались домой.
Когда-то под липой была скамья. Кто её сделал, неизвестно. Говорят, сын Проскухи, моряк, влюбившийся в дочь председателя колхоза. Давным-давно, вопреки желанию родителей, он увёз её, ещё вовсе и не женой, как рассказывают, а невестой, в далёкую Ригу, где был приписан его корабль. И с тех пор не было ни от него, ни от неё ни слуху ни духу.
Вот на той странной скамье, овеянной романтической историей любви моряка и председательской дочки-красавицы, и начинались их отношения.
Давно нет той скамьи. Да и липу вконец выело дупло, и она наполовину обрушилась в ручей. Только сирень всё разрасталась и разрасталась, и можно было представить, как бушевала она тут вёснами.
Вечером, когда стало смеркаться, он снял со штакетника вёдра и пошёл на родник. Мать стояла в глубине тёмных сенцев и сказала:
— Сходи, сходи, сынок. — В голосе её была надежда.
На следующий день они копали картошку.
Алексей всё-таки проспал. Он слышал, что мать встала. Одевшись и причесавшись в темноте возле большого зеркала, она какое-то время стояла над ним. Он чувствовал её взгляд, такой же тёплый и мягкий, как и её плечи. "Надо вставать", — думал он и не вставал, тянул, а когда встал, быстро оделся и вышел на огород, то увидел, что гряды были уже распаханы, и конюх, старый хромой Гришка, уже привязывал коня к пряслу. В гребнях гряд виднелись белые округлые бока картофелин.
— Хорошая нынче картошка, сынок. Бог послал, — сказала мать и улыбнулась. — Хорошую и копать приятно.
Родители всегда радовались хорошим урожаям. Уродится картошка — радость. Отелится корова — радость. Появится на яблоне завязь — радость. Зацветут под окнами бордовые георгины — радость. Теперь матери не с кем разделить её.
Алексей прошёл уже две гряды, когда на соседском огороде появился дядя Степан.
— Здорово, сосед! Ты ещё не тово?… Не завтракал? — И, подмигнув и выразительно шевельнув бровями, чиркнул указательным пальцем пониже скулы.
— Да вроде рано ещё, — сразу понял его Алексей.
— Что, не будешь? Ну, как хочешь. А мой камулятор что-то подсел… Надо срочно принять меры… Ты как доктор должен это понимать лучше меня.
И дядя Степан полез куда-то в смородиновый куст. Достал оттуда пакет. Зашуршал, звякнул. Затих. Крякнул. И только блаженно захрустел огурцом — вот она, тётка Шура, тут как тут:
— Ах, пралик! Уже пьянюжит! Хоть бы людей постеснялся!
Тётка Шура в такие минуты появлялась всегда, но всегда немного опаздывала.
— Тихо ты! Разве можно с утра, на свежий организм, так кричать? Нервную систему можно потревожить. А от нервов — все болезни. Вон, спроси у доктора.
У дяди Степана — поразительный талант: всех окружающих делать свидетелями своей невинности.
— А-а, нервную систему он свою бережёт! А мои нервы кто поберёг?
— Тихо, Шур, тихо. Ты ж даже не в курсе. Меня Лёнька угостил, — вдруг сказал дядя Степан и подмигнул Алексею. — Специальная, между прочим, настойка. Лечебная. В аптеках только по рецепту выдают. А ты сразу — в голос.