Шрифт:
Медленно и как будто нехотя стал понимать Глебка разницу между тем, когда ты вольный человек и можешь отказаться от того, что тебе не нравится, и когда ты человек обязанный, вот как теперь Борик. Ведь он же присягу принял, и хоть внешне человек по-прежнему свободный, да только непременно должен двигать туда, куда прикажут, и сделать, что велят.
А потом совершилось выпускное Борино появление. Прибыл буквально на три дня — сияющий погонами с двумя маленькими звездочками.
Глебка тогда словно застыл, и Боря легонько тыкал его кулаком в бок, чтобы отошел братишка от своего молчаливого онемения, чтобы очнулся, наконец, чтобы понял: это просто время катится, и старший брат закончил училище, надо уезжать в часть по назначению, а перед тем ему еще стрелять на соревнованиях, и не каких-нибудь, а международных, и не где-нибудь, а в Берлине!
Но Глебку заполнил какой-то темный страх — неясное и вовсе недетское предчувствие, наверное, потому, что у Бори не было права остановить и переиначить свою жизнь так, чтобы не все приказы выполнял, не всему подчинялся и не за все отвечал.
Пожалуй, эти последние три Бориных отпускных дня, когда он сверкнул в городке звездами на погонах, голубым беретом и значком, изображавшим парашют, оставили в Глебке самый черный след.
Может быть, Дылда всему виной — она от Бориса не отходила. Вечером до дому его провожала, топталась на улице, ждала, когда он ненадолго забегал — но порог не переступала. Чего-то остерегалась, как ни звали ее Боря и даже бабушка Елена Макаровна.
Бледная, с гладко уложенными волосами, одетая, как сотни других девиц небогатого происхождения, высокая и худая, она гляделась совсем не под стать красивому Боре — он и ниже ее ростом, и моложе по возрасту.
Библиотекарша просто-таки стерегла его, а оттого не дала ему с Глебкой и вдвоем-то толком побыть, съела время, отведенное судьбой на братские разговоры.
2
И теперь время не шажками и часами двигалось, а днями скакало, неделями и еще — письмами. Бориными. От письма к письму шло время, хоть и мобильник у него был, как и у Глебушки, да денег хоть у того, хоть у другого на много не хватало или доставало в обрез. Раз десять всего и поговорили-то за все годы ученья. Борис пользовался мобилой где-то там, по своим делам, а Глеб просто ждал, когда брат сэкономит и наконец позвонит. А экономилось плохо. Телефон, майоров подарок, у Глебки молчал. Так что ждали писем.
Они и приходили, правда, не торопясь, не поспешая, да и не приносили никаких особенных новостей и даже адреса. Сначала он был, а потом почему-то исчез, остались только цифры: номер полевой почты.
Сперва письма эти занимали целую страницу, а то и поболее. Он писал всегда о чем-то постороннем, например, о соревнованиях по стрельбе, и Глебка этому внимал с радостью, но бабушка и особенно мама огорчалась, что сын не пишет "про жизнь", как они выражались.
Постепенно Глебка начинал понимать, как недостает чего-то важного в новых, с номерами полевой почты, письмах Борика. Он перестал писать о соревнованиях, а послания его стали заметно короче, строчек по пять-семь: мол, не волнуйтесь, несу службу в дальнем гарнизоне, все идет своим чередом. И больше половины в этих письмах приветы всем подряд — горевским друзьям, бабушке, маме, Глебке — какие еще приветы, ведь он им же самим писал! Странно. Как будто вообще это не им написано, а кем-то другим, но — нет, почерк-то Борин.
Однажды — дело было осенью, и Глеб это точно запомнил, — перед рассветом запиликал, нежно закурлыкал мобильный телефон, и младший с трудом проснулся, схватил его неверной со сна рукой, спросил шепотом, чтобы не разбудить маму и бабушку:
— Ты, Боря?
И услышал какой-то полустон, полупридыхание:
— Гле-ебка! Гле-ебка!…
Глеб вскочил на постели, стал кричать:
— Боря! Боря! Где ты? Что с тобой?
Мама и бабушка не просто проснулись, а вскочили, стояли — по-женски неприбранные, всклоченные, беспомощные, жалкие, с глазами, округленными ужасом.
Глебка в секунды понял, что должен поступить не как ребенок, а как-то совсем по-другому. Что даже простое колебание, даже повторение того, что он услышал, для женщин станет ударом.
Трясясь всем телом, подавляя этот откуда-то прихлынувший в теплой избе озноб, он вдруг сказал не своим голосом:
— Да нет, это ошибка! Звонят тут ночью, людям спать не дают! Бабушка и мама задвигались по избе, сначала механически, скованные
и молчаливые, потом их постепенно отпустило, они завздыхали, заговорили на свои хозяйственные женские темы, велев Глебке еще поспать — было ведь очень рано, где-то, наверное, половина шестого.
Он отвернулся к стене, натянул одеяло, и там, под одеялом, трясущимися пальцами набрал номер Бориса.
Телефон сработал, послышались четкие длинные гудки, и вдруг — сумасшествие какое-то! — он услышал голос майора Хаджанова:
— Алё, — сказал тот, — говори, пожалуйста!
— Мне Бориса, — громко прошептал Глебка, — дайте Бориса!
— Ох-хо-хо! — вздохнул будто бы с сочувствием голос на другом краю мира. — Будет тебе твой Борис!
И телефон странно щелкнул. Нет, его не отключили — Глебке показалось, что по нему чем-то тяжелым стукнули: послышался шум, треск, какие-то дальние голоса. Потом все стихло.
Глеб лежал под одеялом, жадно вслушиваясь в умолкший телефон, прижимая его к уху. Потом снова набрал номер — красивый женский голос ответил, что абонент недоступен.
С тем же результатом набрал еще раз, еще и еще…
Его теперь всерьез трясло. Он был готов заплакать от бессилия. И еще ему требовалось кому-нибудь обо всем рассказать.
Но сказать маме и бабушке было немыслимо — что с ними будет? Особенно с бабушкой? Да и мама не железная, а главное, что они смогут поделать? Куда звонить, к кому обращаться? Кто вообще должен что-то сказать в таком случае? Военкомат? Кто, кто?