Шрифт:
Так вот, лечил меня от перманентного поноса врач - армянин Григорянц. Но лечение не помогало, и голова моя повисала на немощной шее все больше и больше. Зиновьев не стерпел экспериментов над малышом и, схватив свою белогвардейскую шашку (она до сих пор висит у меня на стене), изгнал злосчастного эскулапа. Может и зря он переборщил, так как врача этого все очень хвалили. А потом началась война, кормильца Зиновьева мобилизовали, и есть стало нечего. И хоть понос при этом прошёл сам собой, но начался голод, и бедная голова моя окончательно повисла, на сей раз с голодухи. Несмотря на то, что последнюю еду оставляли мне. Однако размоченный в воде чёрный хлеб и вареные кукурузные зёрна я не усваивал и медленно угасал.
Помню случай, происшедший на Новый, то ли 1943, то ли 1944 год. Похоронки на отца и Фёдора Кирилловича Зиновьева уже пришли, и бабушка, собрав уже ненужную одежду наших мужчин, пошла на тбилисский Дезертирский базар. 'Колхозный рынок Первомайского района' - никто так не хотел его называть, потому, что это был форменный базар, где дезертиры первой мировой войны продавали своё обмундирование и разные наворованные вещи. Кто знает Тбилиси с 20-х по 70-е годы прошлого века, тот помнит, что такое Дезертирский базар. Бабушка иногда брала туда меня с собой, и я не знал места более отвратительного. Голодные люди просили продавцов дать им хоть кусок на пропитание, но те гнали их, и не было этим голодным защиты. Торговля - это страшная вещь! Хороша она тогда, когда есть закон и благополучие в стране. Но нет ничего отвратительнее и страшнее торгаша, когда он становится хозяином положения.
Я хорошо помню молодого жирного торгаша на базаре, который, вонзив нож в 'кирпич' сала высокомерно провозглашал: 'Двести рублей!'. Это было так дорого, что никто не мог купить это вожделенное сало. У меня самого слюнки текли, но сало было недоступно. Удивляюсь терпению народа, не уничтожившего этих паразитов и не отнявшего силой жизненно необходимые 'дары природы'.
Так вот, бабушка продала носильные вещи наших мужчин, а купить на базаре перед Новым годом было почти нечего. Только чачи было навалом - закусывать-то было нечем, и чача оставалась. Бабушка купила два литра чачи, а на все оставшиеся деньги приобрела у спекулянтов большую жестяную банку американской тушёнки. Гулять, так гулять - Новый год все-таки!
И вот вечером к нам пришили гости - мамины товарищи по студенческой группе - русская Женя, армянин Рубен и осетинка Люба. Бабушка поставила на стол чачу, а Рубен, как мужчина, принялся открывать ножом тушёнку.
– Нина Георгиевна, знаете, это, вроде, не тушёнка, - упавшим голосом произнёс Рубен, и все почувствовали запах того, что никак не могло быть тушёнкой. Это было то, чем был сам человек, который во время войны и голода распаял банку, выложил тушёнку, и нет - чтобы положить туда песок или землю. Он, пачкая руки, наложил туда дерьма и снова запаял банку. Такой урод нашёлся, и мы получили 'подарочек' к Новому Году!
А я, ползая по полу и шаря под мебелью (мне было тогда три или четыре года), неожиданно нашел под шкафом крупный, никак не пролезавший в щель между полом и шкафом, 'кирпич' довоенного чёрного хлеба! Как он попал под шкаф, почему его не тронули вездесущие тогда крысы - это остаётся непознанным, но целый, без единого изъяна, твёрдый как алмаз 'кирпич' был с трудом извлечён из-под шкафа и трижды благословлён. Его размочили в кипятке, нарезали ломтями, подали на фарфоровом блюде и разлили по стаканам чачу. Все были счастливы!
И когда перед самым наступлением Нового года Сталин сделал по радио своё короткое обращение к народу, стаканы сошлись в тосте: 'За Сталина, за Победу!' Потом были тосты за Жукова, за Рокоссовского и других военачальников. Рубен провозгласил тост даже за своего земляка - генерала Баграмяна. Всех вспомнили, только того, кто нашёл этот 'кирпич' хлеба, вернувший оптимизм и накормивший страждущих, почему-то забыли. Ну да ладно, я им это простил!
Утром хозяева и гости долго выползали из-под стола и приводили себя в порядок перед работой. Первое-то января был тогда обычным рабочим днем!
Итак, голод стоял тогда в Тбилиси нешуточный. Не блокадный Ленинград, конечно, но люди мёрли тоже. И вот, появляется на горизонте (а вернее, в нашей квартире) некий армянин и спасает меня от голодной смерти.
У нас в квартире было три комнаты - две занимали мы, а третью соседка - еврейка Рива. Ей тогда было лет двадцать. Её муж - милиционер Рубен, сперва бил её нещадно, а затем ушёл, забрав с собой сына Борика. Рива ничего не умела делать, ну ровным счётом ничего, даже обеда себе не могла приготовить. Не знала Рива ни по-грузински, ни на идиш, даже по-русски говорила с трудом. Но, забегая вперёд, скажу, что жизнь научила её и русскому, и грузинскому, и идиш - правда говорила она на дикой смеси этих трёх языков. Научилась она и обеды готовить и субботы соблюдать и даже мужа нашла себе прекрасного, который и увёз её в большой дом на Ломоносовском проспекте в Москве. Но это - через двадцать лет. А пока сдали мы одну нашу комнату армянину Араму, который приехал из села Воронцовки и устроился заведующим гаражом ('завгаром') в Тбилиси. Его машины возили продукты из Воронцовки в Тбилиси: две - направо, одна - налево. Богат Арам был неимоверно!
Бабушка моя (бывшая графиня!) готовила ему обеды, а денег он давал чемоданами. Я хорошо помню платяной шкаф, вся нижняя часть которого была навалом засыпана деньгами. Бабушка покупала по заказу Арама икру, груши 'Дюшес', фигурный шоколад (напоминавший знакомый мне сургуч по внешнему виду: шоколада я до этого просто не видел). Но Арам был болен туберкулёзом уже в открытой форме, и аппетита у него не было.
– Отдайте груши ребёнку!
– говорил он, не в силах съесть этот редчайший в голодное время деликатес.
– Нурик, сургуч хочешь?
– звал он меня отведать фигурный шоколад, стоивший килограммы денежных знаков. Икру я даже перестал любить с тех пор, перекормленный ею Арамом. Но я выжил и стал крепышом.