Шрифт:
Как можно утверждать о новой философии, что она привела нас к свободе, когда она не освободила нас от власти предметности? Разве я свободен от деспота, если не страшусь более личности самого самодержца, но зато страшусь всякого нарушения благоговения, которое вменяю себе в долг относительно него? И новейшее время ничего не изменило. Оно только превращает существующие объекты действительного властителя в представляемые – в понятия, перед которыми старое уважение не пропало, а стало еще большим. Бог и дьявол в их прежней грубой форме хотя и были свергнуты, но зато тем большее внимание было уделено их понятиям. «От лукавого они освободились, но злое осталось». Восстать против существующего государства, свергнуть существующие законы – перед этим не останавливались, потому что раз и навсегда было решено не преклоняться перед существующим и осязаемым. Однако кто осмелился бы согрешить против понятия о государстве или не подчиниться понятию закона? Так каждый и оставался «гражданином» и «законным», лояльным человеком. Даже более того: чем более рационально отменяли прежний несовершенный закон, дабы воздать должное «духу закона», тем более мнили себя представителями законности. Во всем этом объекты подвергались только преобразованию, но оставались всемогущими и верховно господствующими. Короче, люди продолжали находиться по уши в повиновении и одержимости, жили рефлексией и продолжали обладать объектом для рефлексии, который уважали, и перед которым чувствовали благоговение и страх. Вещи превратили в представления о вещах, в мысли и понятия, и тем самым зависимость от них стала еще более глубокой и нерасторжимой. Так, например, легко выходят из повиновения родителям или перестают слушать увещания дяди или тети, просьбы брата или сестры, но отвергнутое в принципе повиновение продолжает овладевать совестью, и чем менее поддаются наставлениям отдельных людей, признавая их неразумными, тем крепче держатся за самый принцип долга и уважения к родным и тем труднее прощают себе грех против своего представления о родственной любви и уважении. Освободившись от зависимости от данной семьи, впадают в еще более связывающую зависимость – от понятия семьи, – подпадают под власть духа семьи. Данная семья, состоящая из Ганса, Гретхен и т. д., власть которой подорвана, утверждается, однако, как «семья» вообще. К ней только применяют старое изречение: Богу должно повиноваться более, чем людям, то есть, хотя я и не могу подчиниться вашим бессмысленным требованиям, но, как моя «семья», вы все же остаетесь предметом моей любви и заботы, ибо «семья» – священное понятие, на которое единичный человек никогда не должен посягать. И эта семья, гораздо глубже обоснованная и перевоплощенная в мысль, представление, становится чем-то «святым», и деспотизм ее ухудшается вдесятеро, так как она тревожит совесть. Этот деспотизм будет уничтожен лишь тогда, когда и понятие о семье превратится для меня в ничто. Христианские изречения: «Что Мне и тебе, Жено?» [15] , «Я пришел разделить человека с отцом его и дочь с матерью ее» [16] и другие сопровождаются указанием на небесную или настоящую семью и означают только требование государства при коллизии между ним и семьей повиноваться его велениям.
15
Фейербах Л. Неизданное из области новейшей немецкой философии и публицистики. Цюрих, 1843, с. 152.
16
Евангелие от Иоанна, 2, 4.
Точно так же, как с семьей, обстоит дело и с нравственностью. От власти обычая некоторые освобождаются сравнительно легко, но очень трудно освободиться от представления. Нравственность – идея обычая, его духовная мощь, его власть над совестью, обычай же слишком материален для того, чтобы господствовать над духом и связывать «духовного» человека, гак называемого независимого, «свободомыслящего».
Что бы ни говорил протестант, все же для него остается священным «Святое Писание», «Слово Божие». Для кого оно более не свято, тот перестает быть протестантом. При этом для чего остается святым то, что «предписано» в Писании, установленная Богом власть и т. д. Эти вещи остаются для него нерасторжимыми, неприкосновенными, «выше всякого сомнения». И так как сомнение, которое на практике переходит в колебание, – отличительнейшая черта человека, то эти вещи становятся «выше» его самого, над ним. Кто не сможет вырваться из этого, тот будет веровать, ибо верить в это значит быть привязанным к этому. Вследствие того, что в протестантизме вера стала более внутренней и рабство стало более внутренним, все, признанное святым, тоже впитали в себя, сплели со всеми своими стремлениями, превратили в «дело совести», в «священный долг». Потому протестанту свято все то, от чего не может освободиться его совесть, и наиболее характерная его черта – совестливость.
Протестантизм, собственно, превратил человека в «тайное полицейское государство». Шпион и подслушиватель – «совесть» следит за каждым движением духа, и всякое действие и мышление для него «дело совести», то есть полицейское дело. В этой разорванности человека, раздвоении его на «естественное влечение» и «совесть» (внутренняя толпа и внутренняя полиция) – сущность протестанта. Разум Библии (вместо католического «разума церкви») почитается священным, и сознание святости Библии называется совестью. Святость «втиснута в совесть». Если не освободиться от совести, от сознания святого, то поступки хотя и могут быть несовестливыми, но никогда не будут бессовестными.
Католик чувствует себя удовлетворенным, исполняя приказание, протестант же поступает по «разумению своему и совести». Католик ведь только мирянин, протестант же – сам духовное лицо. В этом именно заключается прогресс сравнительно со средневековьем и в тоже время – проклятие периода Реформации.
Иезуитская мораль была лишь продолжением торга индульгенциями, разница только в том, что освобожденный от грехов смог вникать в отпущение и убеждаться в том, что грех Действительно был снят с него, что в том или ином определенном случае то, что он совершил, – вовсе не грех. Торг индульгенциями сделал допустимыми все грехи и проступки и заглушил всякое движение совести. Чувственность получала полный простор, как только ее откупали у церкви. Этим покровительством сладострастно занимались главным образом иезуиты, в то время как строго нравственные мрачные, фанатические, кающиеся, молящиеся протестанты, как истинные завершители христианства, признавали право на существование только за духовным и церковным человеком. Этим путем католицизм, в особенности иезуиты, способствовали развитию эгоизма, нашли даже в самом протестантизме невольную и бессознательную поддержку и спасли нас от вырождения и исчезновения чувственности. И все же протестантский дух все более расширяет свое господство, и так как иезуитское начало рядом с ним, «божественным», представляет неотделимое от божественного – «дьявольское», то оно нигде не может отстоять себя. И приходится видеть, как, например, во Франции наконец побеждает филистерство протестантизма и над всем воцаряется дух.
Обычно протестантизму ставят в заслугу то, что он признал опять мирское: брак, государство и пр. Ему же как раз все светское как светское, все мирское более безразлично, чем католицизму, который оставляет в силе реальный мир и даже вкушает его наслаждения, в то время как разумный, последовательный протестант стремится уничтожить все мирское и с этой целю объявляет его священным. Брак, например, лишен всей его естественности тем, что объявлен священным не в смысле католического таинства, где он только освящается церковью, следовательно, в основе своей – не свят, а в том смысле, что он становится святым сам по себе, священной связью. Точно так же государство. Прежде папа освящал и благословлял государство и князей, теперь же государство само по себе свято: оно – величество, не нуждающееся в пастырском благословении. Вообще порядок природы, или естественное право, было возведено в «божественный порядок» и признано святым. Поэтому и сказано в Аугсбургском исповедании, ст. 11: «Так признаем изречение, которое законоведы мудро и справедливо выразили: то, что мужчина и женщина находятся вместе, – естественное право. Если же это естественное право, то этим самым оно – порядок Божий, следовательно, – «божественное право». И если Фейербах и не называет нравственные отношения божеским порядком, но во имя в них живущего духа объявляет их священными, то разве это не просвещенный протестантизм и больше ничего. «Но брак – конечно, как свободный союз любви – свят сам по себе, свят самой природой союза, который мы заключаем. Только истинный брак, соответствующий сущности брака – любви, поистине религиозен. И так обстоит со всеми нравственными отношениями. Они только там моральны, только там соблюдаются нравственно-разумно, где считаются религиозными сами по себе. Истинная дружба существует лишь там, где границы дружбы охраняются с религиозной добросовестностью, той добросовестностью, с которой верующий охраняет достоинство своего Бога. Свята и да будет тебе свята дружба, свята собственность, свят брак, свято благо каждого человека, но свято само по себе [17] .
17
Евангелие от Матфея, 10, 35.
Это весьма существенный момент. Хотя в католицизме мирское может быть освящено, но без этого пастырского благословения оно не может быть свято; в протестантизме же, напротив, светские отношения святы сами по себе, святы одним своим существованием. С освящением, которое сообщает святость, тесно связано главное правило иезуитов: «Цель оправдывает средства». Никакое средство само по себе не свято. Лишь его отношение к церкви, приносимая им польза последней освящает средство. Цареубийство тоже выдавалось за такое средство. Если оно совершалось во имя церкви, то совершивший его мог быть уверен в негласном освящении своего поступка церковью. Для протестанта монарх нечто священное, для католика же только тот монарх мог считаться священным, которого помазал на царство верховный пастырь, и в действительности он признает монарха только потому, что папа, хотя и без особого акта, раз и навсегда дарует ему эту святость. Если бы он взял обратно свое посвящение, то король остался бы для католика только «светским человеком», «неосвященным».
Протестант старается даже в чувственном найти какую-нибудь святость, чтобы потом блюсти только святое. Католик, напротив, старается отстранить от себя чувственное и отнести его в такую область, где оно, как и остальная природа, Охраняет свою особую ценность. Католическая церковь исключила из своих освященных пределов светский брак и запретила священникам жениться, протестантская же церковь объявила брак и семейную связь священными и потому разрешила пасторам вступать в брак.
Иезуит, как хороший католик, может все освящать. Например, ему достаточно сказать себе: как пастырь я нужен церкви и служу ей тем усерднее, чем более удовлетворяю свои похоти; следовательно, я изнасилую эту девушку, отравлю врага, ибо моя цель, как пастырская, свята, а потому она освящает, то есть оправдывает средства. Ведь в конце концов все равно это послужит на пользу церкви. Почему бы католическому патеру не дать отравленную просфору Генриху VII – для блага церкви?
Истинно церковные протестанты восставали против всякого «невинного развлечения», так как невинным могло быть только святое, духовное. Они должны были осуждать все, в чем не могли отыскать святого духа: танцы, театр, пышность (например, в церкви) и т. д.
По сравнению с этим пуританским кальвинизмом лютеранство стоит на более религиозном, то есть духовном пути, оно более радикально. Кальвинизм исключает многое как чувственное и мирское и очищает церковь. Лютеранство же, напротив, старается внести по мере возможности во все дух, познать во всем святой дух как сущность всего и таким образом освятить все мирское. («В честном поцелуе нельзя отказать». Дух честности освящает его). Поэтому и удалось лютеранину Гегелю (он объявляет в одном месте, что «желает остаться лютеранином») провести вполне понятие через все. Во всем есть разум, то есть святой дух, или – «действительное – разумно». Действительное фактически заключает в себе все, так как во всем, например в каждой лжи, может быть найдена истина: нет абсолютной лжи, абсолютного зла и т. п.