Шрифт:
Вдоволь посмеявшись над ним, мы все-таки уразумели, что дело пахнет керосином, и побежали звать взрослых. Тогда-то во дворе и возникла его мамаша с топором. В истерике она принялась молотить топором по бетонной ловушке, силясь ее расколоть, но конструкция оказалась добротной и плотницкому инструменту не поддалась. В конце концов, кто-то вызвал «Скорую помощь», и дюжие санитары, почесав в затылках, с кряхтеньем подняли урну вверх дном и закачали, тщетно пытаясь вытряхнуть Димку. Смотреть на это зрелище сбежалось полдвора, однако бетонная отливка держала добычу крепко. Вконец обессилев, санитары закатили урну в фургон и уехали. Видимо, понадеялись на искусство хирургов.
В каком-то смысле надежды их оправдались. На одной из колдобин машину основательно колыхнуло, и приятель мой обрел желанную свободу. Но дело тем не закончилось. «Скорая» остановилась на перекрестке, мальчишка выскочил, а медики, чуть посовещавшись, на глазах у остолбеневших прохожих стали выкатывать из машины бетонную урну. Разумеется, как чертик из коробочки, рядом вынырнул постовой. Пригрозив медбратьям крупным штрафом, он велел закатить урну обратно в машину и отвезти на свое законное место, что и было исполнено в точности. Вряд ли случившееся понравилось медбратьям, но сам Павловский неожиданным приключением очень гордился.
Время шло, ситуация не менялась. Версия о сумасшествии становилась лидирующей. Во всяком случае, ничего иного в голову мне не приходило. Двор был на месте, и на прежнем углу покоилась легендарная урна, а вот мой подъезд – с родной тетушкой и кооперативной двухкомнатной квартирой, с соседями и собаками, с кошками и исписанными вдоль и поперек стенами – почему-то отсутствовал. Это не просто повергало в уныние, это било наотмашь – тяжело, почти нокаутирующе. Наверное, добрых полчаса я просидел на скамейке, не вставая. Так инфарктники на прогулке пережидают сердечные спазмы. Вероятно, и я пережидал свой собственный.
Из ближайшего подъезда, распахнув двери, на ступени вышла уборщица, громыхнув ведрами, принялась гладить бетон шваброй. Я слышал, как вполголоса она бормочет что-то про свою пенсию, про пьющего стервеца племянника, про десятки других напастей. Странно, но ее тарабарщину я понимал практически полностью, хотя с языком наблюдалась та же беда. Слова, ударения – все дьявольским образом было перемешано, и лишь интонации доносили до меня смысл произносимого.
Лет уборщице было немало, и откровенно хотелось бабулю пожалеть. Но как жалеть людей, чтобы их не обидеть? И можно ли жалеть тому, кто сам нуждается в жалости? «Дайте мне точку опоры! – плакался старенький Архимед. – Ну, дайте же, гады!…» Я с готовностью повторил бы за ним то же самое. Ведь не сорняк же я из дедушкиной грядки, не бомж и не тупица-второгодник! Какой, скажите, мне локоть грызть, если корешки болтаются в воздухе и если вместо привычной гидропоники вокруг сквозняк и голимый бред?…
Словно подслушав мои мысли, действительность разразилась громовым хохотом. Вздрогнув, я не сразу сообразил, что это лает на детишек дворовой пес. Я медленно поднялся со скамьи и, подхватив дипломат, двинулся вниз по улице. Наверное, можно было еще кинуться к соседям, поискать знакомых из уцелевших подъездов, но… Все это лишний раз свидетельствовало бы в пользу того, что я начинаю играть по предложенным мне правилам, а этого я яростно не желал. Реакция отторжения продолжалась. Свое будущее в этом новом исказившемся до неузнаваемости мире я никак не мог себе представить. Я его просто не видел. А видел я только кирпичные стены домов, паучьи трещины асфальта, видел собственные вяло переставляемые ноги.
Забавная вещь – городские тротуары. Словно хиромантические узоры, они выдают все наше прошлое, настоящее и будущее. Фисташковая шелуха, стекла, фантики, использованные презервативы, пуговицы – сколько аналитической пищи нашлось бы нынешним последователям Шерлока Холмса! Асфальтовые змеи успели опутать все города, и если брести достаточно долго, можно составить полную картину жизни наших соотечественников. Даже не поднимая глаз и не заводя ни с кем разговоров.
Неожиданно я припомнил, как тоскливо мне было, когда я отдыхал на лавочке близ церквушки Сен-Дени. Точно также я изучал серый тротуар, пытаясь разглядеть в нем нечто французское. Но, увы, земля была совершенно пустой – чисто вымытой и подметенной. Она не несла никаких следов европейской цивилизации. Кожура от каштанов, редкие веточки деревьев и более ничего. И как же захотелось мне увидеть наш замусоренный российский асфальт, на одном квадратном метре которого таилось десять тем и сто загадок. Даже лавочки у нас разительно отличались от французских. Наши были изгрызены крышками от пивных бутылок, изрезаны ножичками, исписаны ручками и исцарапаны стеклом. Их можно было изучать часами, перечитывать как книжные страницы, въедливо подвергать дедуктивному анализу. Лавочки Парижа годились только для того, чтобы на них сидеть и лежать.
Здесь, впрочем, все было несколько иначе, и открытия меня караулили чуть ли не на каждом шагу. Так бывшая улица Карамзина – наше Яровское подобие Арбата – теперь отчего-то называлась улицей Визирей. На фоне прочих изменений – пустяк, тем более, что три буквы все же уцелели: «и», «з» и «р». Крылась ли в этом какая-то закономерность, я даже не стал раздумывать. Теорема Ферма не для средних умов, а о параллельных мирах я читал только в фантастических романах. Впрочем, одной улицей переименования не ограничились. Чем дальше я шагал, тем больше в этом убеждался.
Главная площадь Ярового теперь была переименована в площадь Янычаров, и тут же горделиво возвышался высоченный минарет. Еще более удивительным было то, что справа и слева от минарета я разглядел вполне христианские церкви, в которых смутно угадывались контуры Большого и Малого Златоуста. А еще через квартал взору моему открылся Большой Кафедральный собор – тот самый, который вскоре после революции большевики зарядили приличной порцией взрывчатки и развалили на куски. В сущности, они не придумывали ничего нового. С каждым столетием Россия заново преображалась, напрочь смывая старые краски, выкорчевывая древние фундаменты, уничтожая прежнюю лепнину. Она желала быть вечно юной, без устали круша памятники старины, – и оттого еще более напоминая старую, неумело молодящуюся кокетку…