Шрифт:
Итак, — хвала тебе, Чума!
Нам не страшна могилы тьма,
Нас не смутит твое призванье!
Бокалы пеним дружно мы,
И девы-розы пьем дыханье, -
Быть может… полное Чумы!
Так не мог написать болдинский Пушкин, нетерпеливо ожидающий все ускользающую от него свадьбу. Так мог бы написать счастливый человек, который обрел и изведал счастье, грозящее смертью. Так мог бы написать и отчаянный смельчак, который ежедневно пьет дыхание девы, заранее зная, что оно для него смертоносно.
Он ставит дату 6 ноября, ту, которая стояла на черновике в день, когда он завершил перевод большой сцены из драмы Вильсона “Чумной город”. Но вспоминает того, кто предупредил его о трагических последствиях женитьбы. Это было 8 или 9 ноября в Саровской обители. Не тогда ли и родилась идея пушкинского Гимна чуме? Он исправляет 6 ноября на 8 или 9-е (в рукописи не очень ясно) как дату окончания трагедии и… как дату встречи с Серафимом.
Это был уже другой Пушкин. Уже год, как он пил таящее смерть дыхание своей жены Натальи Гончаровой. “Я женат — и счастлив; одно желание мое, чтоб ничего в жизни моей не изменилось — лучшего не дождусь. Это состояние для меня так ново, что, кажется, я переродился”.
Но образ открытой для него могилы пребудет с ним навсегда.
Вот о чем напомнил на Каменном острове усталому, загнанному поэту “отрадный, благовещный сон”, обещавший ему скорую, желанную кончину. Вот почему так тщательно нарисовал поэт образ того, кого ожидал в течение шести лет и о ком вопрошал в конце чудного стихотворения: “Кто там идет?”
Поэт рисовал святого по памяти спустя шесть лет после их судьбоносной встречи, когда еще не было ни одного канонического изображения старца. И все же ему удалось удержать в памяти подробности, которые станут знаком Серафима лишь в годы его всемирной славы.
Белый балахон и черная полумантия. Таких не носил никто. Эту полумантию Преподобный сшил себе из кожи для молитв в лесу, в земляной пещере, за печью, в Дальней пустыньке. Это та самая кожаная полумантия, которою после смерти Преподобного при Дворе будут врачевать болящих особ царского звания. Это тот самый белый балахон, который девственный Серафим носил как знак своей ангельской кротости и непричастности миру. И, конечно, та самая келья со сводчатым, расчлененным на шесть частей окном, как это можно видеть теперь, когда после разрушения она воссоздана в своем первоначальном виде. Напротив этого самого окна и стоял поэт в ожидании своей участи.
“Я слышал” — так неожиданно начал поэт свое воспоминание о том давнем дне, когда он посетил саровского чудотворца. Под стихотворением “Отцы пустынники” он уже нарисовал то, что видел: келью и молящегося старика. Но недавний чудный сон заставляет его вспомнить и то, что поэт слышал, и это воспоминание рождает удивительное стихотворение.
Я слышал, — в келии простой…
Все, кто посещал отца Серафима в те годы, замечали отсутствие в его келье каких-либо вещей, не нужных для молитвы. В “Летописи” Серафимо-Дивеевского монастыря читаем: “В келии своей он не хотел иметь, для отсечения своеволия, ничего, даже самых необходимых вещей. Икона, перед которой горела лампада, и обрубок пня, служивший взамен стула, составляли все”.
Я слышал, — в келии простой
Старик…
Отцу Серафиму осенью 1830 года шел уже 77-й год. Ему оставалось жить менее двух лет.
Старик молитвою чудесной…
Чудесной молитва “Отче наш” названа потому, что ее дал своим ученикам сам Господь Бог Иисус Христос в ответ на просьбу научить их молиться. Он показал им, “как” надо это делать.
Старик молитвою чудесной
Молился тихо предо мной.
Все, кто приходили к старцу, за редким исключением, стояли в сенях, где находился дубовый гроб-колода, выдолбленный для себя самим Серафимом. Там просители ожидали решения своих нужд. Но поэт был допущен в келью и наблюдал, и слышал тихую молитву старца.
“Отец людей, Отец небесный!”
Так начинает поэт рассказ о молитве, которую в те годы знал каждый читающий человек. Зачем же знакомые евангельские строки укладываются в четырехстопный ямб? Не для того, чтобы любители поэзии могли прочесть “чудесную” молитву на современном поэтическом языке. Художник не переводчик. Поэт вспомнил, “как” это было, “как” перед ним совершалось чудо общения с Богом, “как” молился о нем этот тихий старик.
Сам же Преподобный, видя недоумение людей, разъяснял, как он, не выслушав иной раз духовных нужд и скорбей богомольца, говорит ему все необходимое: “Он шел ко мне, как и другие, как и ты, шел, яко к рабу Божию; я, грешный Серафим, так и думаю, что я грешный раб Божий, что мне повелевает Господь, как рабу своему, то я передаю требующему полезнаго. Первое помышление, являющееся в душе моей, я считаю указанием Божиим и говорю, не зная, что у моего собеседника на душе, а только верую, что так мне указывает воля Божия, для его пользы.
Как железо ковачу, так я предал себя и свою волю Господу Богу: как Ему угодно, так и действую; своей воли не имею, а что Богу угодно, то и передаю”.
Молящийся Серафим испрашивал волю Божию о Пушкине, когда поэт, стоя в четырех шагах от святого, ждал решения своей судьбы. Вот почему все акценты в стихотворении сделаны на словах “Твоя”, “Твое”, “Твоею”.
“…Да имя вечное Твое
Святится нашими устами,
Да прийдет царствие Твое,
Твоя да будет воля с нами,