Шрифт:
Писал он не только в дневнике – писал он и стихи. С каждым годом все больше стихов. И в них начинали все четче обрисовываться его идеалы, его мечтания, навеянные любовью к Маше:
Младенцем быть душой; Счастливо созревать; Не тела красотой, Любезностью пленять... Быть в дружбе неизменной; Любя, душой любить; Супруги сан священный, Как дар небес, хранить...Любовь воодушевила его. Он пишет много, возникает новое для него желание: не от случая к случаю, а постоянно жить в состоянии творческом, поэтическом, смотреть на это не только как на высшее удовольствие, но и как на средство потешить свое тщеславие (ну кто из людей без греха?!), а также получить нечаянные деньги (которых, как известно, никогда не бывает достаточно). Он стал редактором журнала «Вестник Европы», который уже начал было терять значение, кое приобрел некогда при Карамзине, и теперь интерес к изданию вспыхнул в обществе с новой силой. Немалую роль сыграли здесь и стихи самого Жуковского, на которые читатели просто-таки набросились с жадным интересом, разглядев в их авторе новое явление в русской поэзии. Написаны «Стихи, сочиненные для альбома», «Песня», «К Нине», «К Филалету» и другие, сделаны многочисленные переводы, в том числе из Шиллера и Гёте, появилась на свет знаменитая «Людмила», аллегорические повести «Три сестры», «Видение Минваны»... Печатает Василий Андреевич и множество критических и полемических статей, среди которых наиболее интересна статья «Кто истинно добрый и счастливый человек?». То, что милый женский образ возникает в каждой его поэтической строке, – понятно, объяснимо. Но его любовь к Маше Протасовой, его желание счастья с ней видны и в этой серьезной статье (ведь она – панегирик семейной жизни: «Кто истинно добрый и счастливый человек? Один тот, кто способен наслаждаться семейственной жизнью!»), и прежде всего в «Песне»:
Мой друг, хранитель-ангел мой, О ты, с которой нет сравненья, Люблю тебя, дышу тобой; Но где для страсти выраженья? Во всех природы красотах Твой образ милый я встречаю; Прелестных вижу – в их чертах Одну тебя воображаю. Беру перо – им начертать Могу лишь имя незабвенной; Одну тебя лишь прославлять Могу на лире восхищенной: С тобой, один, вблизи, вдали. Тебя любить одна мне радость; Ты мне все блага на земли, Ты сердцу жизнь, ты жизни сладость...Психологом Василий Андреевич оказался замечательным – он верно угадал натуру Маши Протасовой. Юная девушка была чиста, благородна. Она пылко влюбилась в своего наставника и не мечтала ни о чем другом, как о замужестве с ним. Казалось бы, вот она, полная гармония душ и сердец! Но боги ревнивы к такой гармонии и очень любят выставлять на пути влюбленных множество препятствий. Порою неодолимых... Жестокость небес состоит в том, что человек до последней минуты не осознает, что может хоть голову разбить, хоть сердце из груди вырвать, а неумолимых богов ему не умилосердить и воли судеб не изменить. Странно, что еще в 1808 году, когда мечты о счастье были совершенно безоблачны, он уже провидел печальное будущее и в стихотворении «К Нине» (так он называл Машу, еще пытаясь скрыть свое юношеское чувство к ней) пророчил полное крушение всех своих надежд.
...Сей пламень любви Ужели с последним дыханьем угаснет? Душа, отлетая в незнаемый край, Ужели во мраке то чувство покинет, Которым равнялась богам на земле? Пророчил – ну и напророчил...В 1811 году Жуковский первый раз посватался к Маше, и Катерина Афанасьевна Протасова дала решительный отказ. В письмах к близким и друзьям она, женщина неглупая и не чуждая известной светскости, пыталась писать об этом с юмором: «Тут Василий Андреевич сделался поэтом, уже несколько известным в свете. Надобно было ему влюбиться, чтобы было кого воспевать в своих стихотворениях. Жребий пал на мою бедную Машу».
Однако в жизни было не до смеха ни Катерине Афанасьевне, ни бедным влюбленным. Она была если и не фанатична, то все равно – очень религиозна, церковные уставы были для нее святы и неоспоримы. Брак между родственниками невозможен! Все доводы и мольбы Жуковского разбивались о неколебимую стену ее запретов. Она не только отказала наотрез, но и запретила брату даже думать о любви к Маше, запретила надеяться на счастье.
Как будто можно запретить надеяться! Разумеется, нельзя. Особенно если ты видишь, что любимая тоже тебя любит. Особенно если она дает тебе клятву вечной верности и девизом ваших отношений становятся слова: «Твоя и за могилой!» [1]
1
Это строка из баллады Жуковского «Людмила».
Итак, Василий Андреевич продолжал жить верой в будущее. И вскоре убедился, что даже намек на это вызывает у Машиной матери сильнейшее раздражение и ярость. 3 августа 1812 года, на дне рождения у Плещеева, друга Жуковского, куда были приглашены все окрестные помещики, Жуковский спел свой романс «Пловец» – стихи были положены на музыку Плещеевым.
Самый пристрастный взор не нашел бы в «Пловце» ни одной строки о любви. Но в намеке на трех ангелов, помогающих пловцу, Катерина Афанасьевна усмотрела намек на три чувства, одушевлявшие влюбленного поэта: веру, надежду, любовь. Нашла в том нарушение ее запрета – и разбушевалась страшно! Невзирая на присутствие многочисленных гостей, она устроила ужасную сцену (после чего невинные чувства Жуковского и Маши, увы, сделались достоянием самых неприглядных пересудов, ибо всяк, как известно, мерит своей меркою), а вслед за тем удалилась восвояси, хотя из Черни, куда гости съехались к Плещеевым, до Белева лежал путь не близкий. Василий Андреевич тоже уехал в свой Холх, лежавший за сорок верст от Черни, и впервые это милое имение, купленное для него двумя его матерями, родной и названой, обустроенное в надеждах поселиться там с Машей, показалось ему совершенно невыносимым для житья... тем паче одному.
В это время войска Наполеона уже вступили в пределы России; Жуковский с самого начала войны просился в действующую армию, однако особой настойчивости не проявлял: Маша едва не умирала при одном намеке на опасности, которые могут грозить ее милому. Но после безобразной сцены у Плещеевых Василий Андреевич немедля уехал в Москву и уже 12 августа был зачислен в ополчение в чине поручика. Во время Бородинского сражения ополченцы в составе Мамоновского полка находились в тылу главной армии, и Жуковский позднее, уже спустя много лет, так живописал этот день: «Мы стояли в кустах на левом фланге, на который напирал неприятель; ядра невидимо откуда к нам прилетали; все вокруг нас страшно гремело; огромные клубы дыма поднимались на всем полукружии горизонта, как будто от повсеместного пожара, и, наконец, ужасною белою тучею обхватили половину неба, которое тихо и безоблачно сияло над бьющимися армиями. Во все продолжение боя нас мало-помалу отодвигали назад. Наконец, с наступлением темноты, сражение, до тех пор не прерывавшееся ни на минуту, умолкло. Мы двинулись вперед и очутились на возвышении посреди армии... Но мы не долго остались на месте: армия тронулась и в глубоком молчании пошла к Москве...»
Вскоре Василий Андреевич был из ополчения переведен в штаб Кутузова, зачислен в канцелярию (он составлял деловые бумаги для фельдмаршала, за что и был прозван «златоустом). В начале октября, в лагере, Жуковский написал поэму, которая принесла ему поистине всероссийскую известность и славу: «Певец во стане русских воинов». В первой публикации было сделано примечание автора: «Писано после отдачи Москвы перед сражением при Тарутине». Императрица Мария Федоровна, мать Александра Павловича, пришла в восторг от этих стихов и пожелала иметь автограф автора. Разумеется, ее, да и всех других женщин воодушевляла не только патриотическая идея! Среди громокипящих строк, написанных, полное впечатление, еще во времена Бояна: