Шрифт:
Глава 4
Сначала Глэдис ничего не поняла. Ее привели в какое-то маленькое помещение, тускло освещенное желтым светом фонаря, заправленного китовым жиром. Там стоял устойчивый запах болезни и было еще теснее, чем в трюме, откуда ее привели, но смрад стоял такой же. На тюфяках, словно поленья дров, лежали люди.
— Оботри их, чтобы снизить жар, и постирай тюремные робы, — сказал доктор. — Кроме этого, мы ничем не можем им помочь. Постарайся влить в них хотя бы немного бульона. Я буду заходить, когда смогу.
Глэдис молча стояла рядом с ним.
— Ты что, немая? — спросил он, дернув ее за руку. Она медленно покачала головой.
— Может, дурочка?
Чуть помедлив, она снова покачала головой.
— Тогда приступай к работе.
Оглядевшись, она увидела в центре комнаты ведерко с водой и тряпку. Смочив тряпку водой, она положила ее на лоб ближайшего мужчины, все еще не вполне понимая, да и не пытаясь понять, что происходит. Но очевидно, она делала то, что нужно, потому что мгновение спустя врач ушел.
Она делала то, что ей велели: обтирала пылающие лбы и гнойнички, подтирала рвоту, вливала ложками бульон в глотки больных, находящихся в полубессознательном состоянии, а когда они начинали давиться, утирала им рты и двигалась дальше. Над тем, что делает, она не размышляла. Она вспоминала о мышонке: интересно, приходит ли он по ночам, кормит ли его кто-нибудь и сможет ли он найти ее здесь? Потом она поняла, что мышонок никогда сюда не придет. Здесь никогда не бывало тихо. Кто-нибудь всегда метался, стонал или вскрикивал во сне. И всегда либо кого-то вносили, либо выносили тело, чтобы сбросить за борт. Периодов затишья здесь не было.
Дни сменяли ночи, в помещении становилось все теснее. Иногда Глэдис казалось, что она задохнется от соприкосновения со смертью, от зловония, от беспомощных стонов и всхлипываний и от вечных сумерек. И нельзя было никуда убежать, негде спрятаться.
Кто-то из матросов регулярно оставлял у двери ведра с бульоном и водой. Время от времени заходил врач, который давал больным какую-то вонючую микстуру, ворчал, ругался и снова уходил. Но чаще всего заходил мужик, которого Глэдис про себя называла Могильщиком: он уносил трупы и сбрасывал их за борт. Это был рослый детина устрашающего вида с мускулистыми руками и выступающим лбом. У него были изрытое оспинами лицо и маленькие, глубоко посаженные глаза. Прежняя Глэдис, возможно, испугалась бы его безобразия и привычки что-то напевать, взваливая на плечо очередной труп, но Глэдис нынешняя, запертая в этом темном вонючем закоулке преисподней, почти не замечала его. Каждый день в помещение вносили все больше и больше тюфяков, и Глэдис уже с трудом протискивалась между телами. Но в тот момент, когда ей казалось, что сюда уже не втиснуть ни одного больного, приходил Могильщик, и находилось место еще для одного. Теперь сюда поступали не только мужчины, но и женщины, а иногда и дети. В горячечное бреду они разговаривали с ней, и Глэдис слушана их.
Постепенно она начала понимать, как сильно они нуждаются в ней. Она стала видеть в них не просто голодные рты, вонючие болячки или мертвые тела, ожидающие прихода Могильщика, но людей, каждый из которых зависел от нее. И тогда ее движения между рядами гноящихся человеческих тел перестали быть автоматическими: Страшная усталость притупляла ее чувства, но мало-помалу она начала понимать, что, кроме нее, некому облегчить предсмертные муки этих несчастных людей;
Однажды, когда умерла худенькая семидесятишестилетняя старушка, — Глэдис пролила первую слезинку. Женщина напомнила ей собственную бабушку и должна была бы доживать свой век в уютном домике, в окружении детей: и внуков. Ее сослали на каторгу за кражу половинки окорока со стола хозяина, и она умерла в окружении чужих людей на борту судна, направляющегося неведомо куда; от болезни, которой никогда не должна была заразиться.
С ужасом, которого не испытывала со времени заключения в Ньюгейтскую тюрьму, Глэдис стала присматриваться к другим больным. Там был двенадцатилетний мальчишка, осужденный за то, что плюнул на сапоги барона, молодая мать, укравшая курицу, чтобы накормить ребенка, жених, набросившийся на знатного господина, пристававшего к его невесте. Почему Господь и король так жестоки? Разве эти люди заслуживают столь сурового наказания?
А они все прибывали и прибывали, их стоны не прекращались ни днем, ни ночью, и они продолжали умирать.
Однажды, когда она, стоя на коленях, пыталась выстирать испачканное белье в ведре уже грязной воды, у нее за спиной послышался незнакомый голос:
— Эй, подружка! Я принес тебе«поесть.
Она выпрямилась и с удивлением узнала Могильщика. Ее поразило, что кто-то вообще обращается непосредственно к ней, потому что отвыкла от этого, но еще больше ее потряс звук его голоса, совершенно не соответствовавший его огромному телу и изуродованной физиономии. Было даже трудно поверить, что такой мягкий голос принадлежит ему.
Он заговорил снова — тихо, с приятной ирландской певучестью:
— Бери, это хорошая еда. Говядина и свежий хлеб — не то что отбросы, которыми кормят нас. Я украл это из столовой для пассажиров, а им подают все самое лучшее.
Глэдис медленно поднялась, не решаясь взять завернутый в салфетку сверток, который он ей протягивал.
— Тебе не следовало этого делать, — сказала она. Голос у нее был хриплый, она с трудом подбирала слова. Ей давно уже не приходилось разговаривать, если не считать произнесенных шепотом двух-трех слов утешения умирающим.