Шрифт:
– Какой триумф! И как он, должно быть, счастлив!
– Он? Странный гений… глубокая и загадочная душа! Я попросила позвать его, его искали; строители обшарили все вокруг… тщетно! Равнодушный к своему успеху, Адонирам прятался от людей, он бежал похвал, светило скрылось. «Ну вот, – сказал Сулайман, – царь народа лишил нас своей милости». Что до меня, то, когда я покидала это поле битвы гения, сердце мое преисполнилось печалью, а мысли – воспоминаниями о смертном, столь великом своим творением и великом вдвойне своим отсутствием в час триумфа.
– Я видела однажды, как он проходил, – заговорила одна из дев Савы. – Пламень его взора коснулся моих щек и окрасил их румянцем; он величествен, как истинный царь.
– С красотой его, – подхватила ее подруга, – не может сравниться красота сынов человеческих; у него царственная осанка, а лик его ослепляет. Такими моя мысль представляет богов и дивов.
– Не одна из вас, насколько я понимаю, желала бы соединить свою судьбу с судьбой благородного Адонирама?
– О царица! Кто мы рядом с таким человеком? Душа его витает в заоблачных высях, его гордое сердце не снизойдет до нас.
Цветущие кусты жасмина под сенью теревинфов и акаций, среди которых выделялись более светлые кроны редких пальм, окружали купальню Силоам. Тут рос душистый майоран, лиловые ирисы, тимьян, вербена и пламенеющая роза Сарона. Под усыпанными цветами зарослями стояли там и сям древние каменные скамьи и журчали чистые родники, устремляя свои светлые струи к водоему. Над этим райским уголком нависали, цепляясь за ветви, зеленые побеги. Туберозы с душистыми красноватыми гроздьями и голубые глицинии прелестными душистыми гирляндами взбирались по стволам до самых верхушек трепещущих бледной листвой эбеновых деревьев.
Когда свита царицы Савской вышла на берег водоема, застигнутый врасплох человек, сидевший в задумчивости у самой воды, опустив руку в ласковые волны, поднялся, чтобы удалиться. Балкида шла ему навстречу; он вскинул глаза и поспешно отвернулся.
Но она оказалась проворнее и преградила ему дорогу.
– Мастер Адонирам, – сказала она, – почему вы избегаете меня?
– Я никогда не искал общества людей, – отвечал художник, – а царственный лик всегда страшил меня.
– Неужели он сейчас видится вам столь ужасным? – спросила царица с такой проникновенной нежностью, что молодой человек невольно взглянул на нее искоса.
То, что он увидел, его отнюдь не успокоило. Царица сняла с себя все знаки власти и величия, но женщина в простоте утреннего наряда была куда опаснее. Волосы ее были убраны под длинное воздушное покрывало; белоснежное, почти прозрачное платье, распахнутое любопытным ветерком, приоткрывало грудь, чья форма не уступала самой совершенной чаше. В этом простом уборе мягче и нежнее казалась молодость Балкиды, и почтение не заслоняло ни восхищения ее красотой, ни желания. Эта трогательная прелесть, о которой она, казалось, сама не подозревала, эта девичья красота по-новому глубоко запечатлелись в сердце Адонирама.
– К чему удерживать меня? – произнес он с горечью. – Сил моих едва хватает вынести все выпавшие мне невзгоды, а вы хотите еще усугубить мои страдания. Вы изменчивы, благосклонность ваша мимолетна, и вам нравится мучить тех, кто попался в ее сети… Прощайте же, царица, что забывает так быстро и не желает научить других этому искусству.
После этих слов, сказанных с нескрываемой грустью, Адонирам снова взглянул на Балкиду. Внезапное волнение охватило ее. Живая по характеру и властная в силу привычки повелевать, она не желала, чтобы ее покидали. Вооружившись всем своим кокетством, она ответила:
– Адонирам, вы неблагодарны.
Но мастер был человеком стойким; он не дрогнул.
– В самом деле, мне следовало бы вспомнить, чем я вам обязан: отчаяние посетило меня на один лишь час в моей жизни, но вы выбрали именно этот час, чтобы унизить меня перед моим господином, перед моим врагом.
– Он был там!.. – прошептала пристыженная царица, горько раскаиваясь.
– Ваша жизнь была в опасности; я бежал, чтобы заслонить вас.
– Вы заботились обо мне в такой час, – воскликнула Балкида, – и как же я вас отблагодарила!
Искренность и сердечность царицы тронули бы любое сердце; презрение – пусть и заслуженное – этого глубоко оскорбленного великого человека разбередило в ее сердце кровоточащую рану.
– Что до Сулаймана ибн Дауда, – продолжал ваятель, – его мнение мало волнует меня: чего ждать от племени бездельников, завистливых рабов? Дурную кровь не скроет и порфира… Моя власть выше его прихотей. А все остальные, изрыгавшие вокруг меня брань, сто тысяч глупцов, не имеющих понятия ни о силе, ни о мужестве, значат для меня не больше, чем рой жужжащих мух… Но вы, царица, вы единственная, кого я выделял из этого сброда, кого ставил так высоко над всеми!.. Сердце мое, которое до сих пор ничто не могло тронуть, разбилось, и я об этом почти не жалею… Но общество людей стало мне отвратительно. Теперь мне все равно, расточают мне хвалы или оскорбления, которые неразлучно следуют друг за другом и соединяются на одних и тех же устах, как полынь и мед!