Шрифт:
Проснулся Али — Селям поздно ночью. Руки и ноги его были крепко перетянуты, горло пересохло, но утолить жажду было нечем.
В сущности, Али — Селям ничего не понимал, что произошло и почему.
Выскочив из окошка квартиры Шнеермана почти нагишом, он бросился бежать. К утру, на окраине, один из рабочих, принявший его за сбежавшего арестанта, дал ему рваные штаны, рубаху без рукава и войлочную шляпу, прожженную в нескольких местах. И в этом непривлекательном костюме зашагал Али — Селям по шпалам, твердо решившись никогда не возвращаться в этот проклятый городишко, доставивший ему столько напастей из — за найденного ящика.
«О, чтоб он провалился, — подумал Али — Селям, — хотя бы за добро какое пострадать. Ну, скажем, водка была бы в ящике или там корзина с пивом, а то бомбы, будь они прокляты!»
Подходя уже к станции Копи, услышал он окрик, увидел, что за ним бежит кто — то, и кинулся сам наутек, куда глаза глядят. Забежал в лес, заснул под кустом. Слышит, голоса рядом. Лежать бы ему да лежать молча, а тут еще муравей — тварь негодная, заполз в ноздрю. Ну, ясное дело, — чихнул человек. Так налетели сразу. «Кто такой? Что делаешь? Что слышал?» А чего там слышать, когда он не слышал ничего, а если и слышал, то все со страха позабыл. Не поверили — повесили; так и тут неладно, один повесил, другой снял, а теперь вместе, сообща повесить собираются. И что за чудные дела — зачем же тогда снимать человека было?
Али — Селям поворочал языком — язык был сух. «Эх, пивца бы парочку!..» — И, скорбно опустив голову, он с грустью подумал, что никогда ему не придется больше выпить ни одного глотка: ни бархатного, ни столового, ни черного, у которого пена, как от земляничного мыла, — мелкая, душистая пена.
Эти мысли до того разбередили воображение Али — Селяма, что ему сразу сильно не захотелось быть повешенным. Он огляделся. Дверь была крепко заперта снаружи. В узенькое окошко едва — едва просовывался краешек месяца да клочок облачного неба.
«Нет, — подумал Али — Селям, — не убежишь отсюда!»
И вдруг краешек месяца исчез. В землянке стало совсем темно, но заслонила свет не туча, а тень человека, подобравшаяся к маленькому отверстию окна.
— Спишь? — послышался шепот. — Слушай!..
И в следующую минуту через щель разбитого стекла просунулся длинный узкий нож и насаженная на него белая записка. Тот же голос сказал:
— Разрежешь веревки — беги через трубу, записку отдашь по адресу.
И снова месяц выглянул в окошко.
Сначала Али — Селяму показалось, что все это только сон, и он тряхнул головой. Нет, не сон. Стальное лезвие ножа лежало почти рядом на полу. Тогда надежда охватила Али — Селяма. Извиваясь, он пополз, достал зубами нож, вставил его черенок в щель и, повернувшись, начал водить по лезвию веревками, крепко стянувшими ему заломленные назад руки. Клинок был остер, и вскоре Али — Селям встал на ноги. Тогда он обернул лезвие ножа тряпицей, сунул его за пазуху, поднял записку, развернул ее; но было слишком темно. Прочесть он ничего не смог.
Он подошел к печке. В сущности это была не печь, а глиняный угол, от половины которого тянулась вверх рыхлая глиняная труба. При помощи чурбана он обломал края трубы, потом поставил чурбан, встал на него и просунул туловище в отверстие. Но отверстие оказалось узким для его грузной туши, и в один момент он очутился в таком положении, что, стиснутый со всех сторон, не мог двинуться ни вверх, ни вниз, а так и остался висеть между небом и землей. И тогда с отчаянной решимостью, которую изгоняла из него вспыхивающая зарница, предвестница приближающегося рассвета, он рванулся, глина с шорохом посыпалась вниз, и он очутился на крыше землянки.
По тлеющим углям догорающего костра он определил, что боевики спят дальше, в стороне. Он прислушался, ожидая: не подойдет ли к нему тот, кто помог бежать? Но никто не подходил.
Тогда Али — Селям решил не искушать больше судьбу, вздохнул и одним прыжком слетел с землянки. Потом бросился в ту сторону, где чаща леса была особенно густа. Почти тотчас же вслед ему грохнул одинокий выстрел, но пуля как — то странно засвистела чересчур далеко в стороне.
Угрюм и мрачен в непогоду старик Урал. Злится, брызжет пеною холодных волн полноводная Кама. Разметывает ветер бесконечные караваны бревен, сплавляемых с гор по бурливым речонкам. Над мутной, молочной рябью всколыхнувшегося озера желтыми бабочками кружатся сорванные с лесистых берегов сухие, увядшие листья.
В осенние темные ночи, когда улюлюкает ветер, гоняясь по небу за табунами взлохмаченных туч, когда глухо стонут источенные веками каменные уступы горных вершин, — тогда пустынно и глухо бывает на притихших уличках заброшенного в глушь Александровского завода.
Не слышно ни говора, ни смеха. Не видно даже конных разъездов по окраинам. Не видно полицейских постов на перекрестках. Всё попряталось, всё повымерло.
Такая гулкая непогодливая ночь — раздолье для подкрадывающегося боевика. Не видно зажатого в руке маузера, не слышно шороха крадущихся шагов…