Кузнецов Сергей Викентьевич
Шрифт:
Вспыхивает свет, сажусь на кровати, тру спросонья глаза. В проходе стоит Чак, счастливо улыбается.
– Где ты был? – спрашиваю я.
– У Маринки Царёвой.
– И что ты там делал?
– А ты как думаешь?
Сон как рукой сняло.
– Пиздишь! – говорю я.
– Ни хуя, – отвечает довольный Чак.
– А Ирку вы куда дели?
– Она свалила к Светке с Оксанкой. У них там третья кровать свободная.
– Все равно – не верю.
Все тот же гостиничный номер, только шум дождя не слышен за ударами собственного сердца. Словно шаги на лестнице, когда ждешь обыска. Такого не может быть – потому что такого не бывает. Секс – это для взрослых. Мои сверстники не занимаются сексом. Секса не существует. Чак врет.
– Сам смотри. – Он спускает джинсы. Трусов нет, сморщенный член и лобковые волосы измазаны чем-то темным и липким.
– Что это?
– Кровь.
– Ты ей… целку сломал?
– Ага, – говорит Чак, – теперь веришь?
Я не верю, но разум цепляется за знакомое слово, оно, как на веревочке, вытаскивает за собой строчку Бродского о молодежи, знакомой с кровью понаслышке или по ломке целок. Вот и Чак теперь познакомился.
– Ладно, вру, – говорит Чак, – никакая это не целка. Маринка же не девочка, это все и так знают. У нее сегодня месячные.
– Месячные – это что? – спрашиваю я и, спросив, понимаю, насколько я потрясен: обычно я делаю вид, будто знаю, о чем идет речь, лениво говорю "а, понятно" или киваю.
– Ну, это, – говорит Чак, – это как у собак течка, только наоборот. Когда женщина не беременная, у нее раз в месяц кровь из матки выливается.
– А, понятно, – киваю я.
Чак идет в душ, я ложусь обратно. Шум дождя за окном, удары сердца. Накрыться одеялом, повернуться на бок, подтянуть колени к подбородку, вырыть ухом ямку в трухе матраса…
Ноябрьская морось висит в воздухе, мы садимся в автобус. Последний день в Ленинграде, вечером – поезд и в Москву. Возле автобуса нервно приплясывает, разгоняя утреннюю промерзь, Ирка. В дубленке и меховых сапожках – дефицитные желанные вещи делают желанной и ее саму.
– Привет, – говорю я, – как спала?
– Нормально, – отвечает Ирка. Я замечаю, какие у нее длинные ресницы, мне нравится Ирка, мне хочется показать: у нас есть общий секрет.
– В следующий раз, когда тебя Маринка прогонит, приходи ко мне на освободившуюся кровать.
– А кто тебе кровать освобождает? – спрашивает Ирка.
– Как кто? Чак, конечно.
И тут я вижу Оксану. В холодной куртке из "Детского мира" и битых ботинках она бежит к автобусу, на плечах – холщовый рюкзак. Я бы предпочел, чтобы Маринка жила в комнате с ней.
В автобусе тепло. Глядя на клюющего носом Чака, придумываю стишок: "Чак с Маринкою поутру применяют камасутру", – и настроение улучшается.
Восемьдесят третий год, шестнадцать лет. Все стихи, которые я перепечатывал в те годы, выйдут книжкой раньше, чем кончится десятилетие. Я научусь говорить с девушками, потом узнаю: секс существует на самом деле. Но навсегда запомню ленинградскую поездку, когда впервые понял: то, о чем читаешь в книгах, иногда случается в реальности.
10
Долго ехали в автобусе на какое-то новое кладбище, никогда там не бывал. Катафалк застрял в пробке, у кладбищенской конторы пришлось ждать сорок минут, потом идти до восьмого квадрата, где будет захоронение. Высматриваю в толпе знакомых, не нахожу никого, кроме Ирки, Светки и Феликса. Может, просто не узнаю?. Память на лица у меня чудовищная даже для матшкольного мальчика, которого формулы интересуют больше живых людей.
Мне было шесть лет. Высокий седой мужчина во дворе окликнул меня: Глеб! Поди сюда! Я подошел, серьезно сказал: Вы знаете, родители не велят мне разговаривать с незнакомыми, пошел играть дальше. Это был мой дед: он приходил в гости пару раз в месяц, не ожидал, что я не узнаю его во дворе. Для меня он был неразрывно связан с нашей квартирой – вне привычной обстановки я его просто не узнал. Отец пытался ему объяснить, но, кажется, дед так до конца и не поверил.
Он умер, когда я был в десятом классе. Его сожгли в том же крематории, где месяцем раньше сгорел Чак. Его мать цеплялась за гроб, кричала: Сыночка, сыночка моя. Помню, на похоронах деда я с гордостью кинулся отвечать на технический вопрос кого-то из взрослых – когда можно говорить речи, играет ли сейчас в крематории музыка, что-то такое. Наверное, просто гордился – у меня есть свой собственный мертвый, не общий, семейный, а лично мой. Признак взросления, что-то вроде выпускного экзамена или первого полового акта.
До выпускных оставалось несколько месяцев. До первого секса – чуть больше. Чак и тут опередил нас всех.
Комья земли падают на гроб Миши Емельянова. Пережитые смерти не делают нас ни взрослее, ни старше, они происходят не с нами. Могила Емели – в восьмом ряду восьмого участка. Получается, Емеля до конца верен любимому анекдоту. Череда восьмерок проводила его в бесконечность, словно еще раз повернувшись вокруг своей оси прощальным приветом.
Хочется верить, что ему бы это понравилось. Матшкольные мальчики любят цифры больше, чем живых и мертвых.