Шрифт:
Месяца два отлежал я там, обошлось, а вот уже под Курском пришлось хуже.
И, как бы оправдываясь, заговорил:
— А как вы думаете, мог я не пойти воевать против такого врага? Какую жизнь он, этот проклятый враг, порушил! Перед войной наш колхоз имел три своих грузовых машины, две школы, клуб, мельницу, все имел, всего было вволю: и хлеба и всякого добра. А как прошелся он по нашим местам, и все пошло прахом. Все изничтожил, гад ползучий!
Вернулся я в сорок третьем году и за голову взялся: половину хутора выжег чертов фриц, оставшиеся дома разорил на блиндажи, школы спалил, от ста восьмидесяти пар быков две пары осталось, лошадей — ничего, трактора побил, покалечил. Ну, и пришлось нам начинать все сызнова.
В поле одни женщины да ребятишки работали. На тракторах — тоже одна зеленая молодь. Смеха ради, могу сказать — был такой случай: весной иду по полю, «ЧТЗ» стоит, работает вхолостую, а тракториста и прицепщика и в помине нет. Что такое? — думаю. — Куда же они делись? Дошел до леска, а они оба на вербах сидят, грачиные яйца снимают! Им и по шестнадцати лет нету, разум-то у них детский, ну, что ты с них возьмешь? А работу какую они несли? Прямо скажу — немысленную! Завести от руки нахолодалый трактор, — как ты его ни грей, — скажем, дело не легкое. И вот идешь по полю, а она, девчонка-трактористка, за два километра к тебе по борозде бежит, спотыкается. «Дяденька, Корней Васильевич, крутни! Силы у меня не хватает». А ты ведь понимаешь, как с девичьим, нежным животом такую тяжесть провернуть?! Тут нетрудно и надорваться. Тут и наш мужчинский, кряжистый костяк, и тот иной раз в хрящах похрустывает…
А бабоньки? Боже мой, глянешь, как она в колхозе работает, — и сердце на части рвется. А ведь ей в колхозе надо работать и у себя по домашности все справить, отстряпаться затемно, за ребятишками приглядеть, и об муже она печалуется — муж-то у нее воюет… Все ей надо справить, а работы в ее рученьках — не переделать, а тяжких думок — не передумать…
Один раз иду я в поле, еще до рассвета, а соседка сено косит для своей коровенки, до выхода на колхозную работу. Мужа у нее убили, четверо детишек мал мала меньше у нее на руках. Подошел я к ней помочь, и такими темными глазами она на меня взглянула, что, не поверишь, пришел я на стан и — закурил… Всю войну не курил, при всяком лихе держался! А тут свернул цыгарку и закурил — так она меня за сердце взяла этим темным взглядом…
Хозяин, в задумчивости постукивая по столу пальцами, сказал:
— Есть у нас такая старая бабья песня:
Да никто так не страдает,Как мой милый на войне.Сам он пушку заряжает,Сам думает обо мне.И молодая веселая улыбка как бы озарила лицо моего собеседника.
— Высоко они, наши женщины, о себе понимают. И правильно делают! Слов нет, — воевали, день и ночь о них помнили. Бывало, конечно, и так: когда в бою подопрет к душе, на какой-то час обо всем забудешь, а потом опять к дому мыслями летишь.
Пришел я с фронта, пригляделся, как дома работают, — дошло до сердца, что тягость, какая легла на эти бабьи плечи, — одинаковая с тем, что мы там терпели.
На фронте получил я подарок. Ну, дело обыкновенное — кисет расшитый, сухарики и другое прочее, и письмецо. Пишет работница с московского завода: «Дорогой боец, посылаю тебе посылку и горячий привет, бей врага, как полагается. Мы на оборону день и ночь работаем, а душой — с вами». Ну, и остальное, что положено, пишет, доброго здоровия желает.
И как раз это было в тяжелое время Курской битвы… Тут немецкие танки черной тучей идут, отбиваем их, как указано, роздыху нет, после боя диву даешься, как жив остался, а тут эта посылка… Получил ее прямо в окопе и, знаешь, заплакал… Сам-то я некурящий, кисет мне не нужен, а сухари, конечно, ел, и соленая слеза на них падала… Вот, думаю, рабочая женщина, как и мы, день и ночь не спит, для нас, какие на фронте, трудится, но вспомнила обо мне. А может, она от себя оторвала этот кусок? Сладки были эти сухарики от моих думок…
Хозяин улыбнулся, тронув пальцами седоватые усы:
— А ведь смешинка была и там. Вот, посылала, гадала — небось, молодому попадет в руки, но пригодилось и старику…
Великий труд вынесли наши женщины в войну. И работали с великой сознательностью, понимали, как нужен их труд советской власти. Так я по своему стариковскому разумению думаю, что памятник они себе заслужили.
…Через час я проснулся от гудка автомашины. Из кухни донесся голос хозяина:
— Что же ты, Колесниченко, так ездишь? Давно пора бы быть. Что ж, по твоей милости трактор должен простаивать? Мелкая у тебя сознательность, гляжу я. Без тебя знаю, что обувка на машине плохая. Ты на плохой обувке сумей хорошо ездить, а на хорошей-то и всякий поедет. Сейчас же вези горючее в поле, а Семену скажи, что я приеду на заре.
Хозяин в потемках прошел к кровати и, тяжело, по-стариковски, кряхтя, стал разуваться. Через какое-то время я снова проснулся от резкого стука в окно. Снаружи хриплый мужской голос громко позвал:
— Корней Васильевич, подводы второй бригады пришли с глубинки. Сейчас грузить хлеб или подождать до утра? Быки сильно приморились.
Хозяин подошел к окну, негромко сказал:
— Сейчас же пускай грузят и везут. Подожди, я выйду, вместе пойдем к амбарам.
Я не слышал, когда он вернулся, но задолго до рассвета его разбудили снова: один из тракторов, работавших на подъеме зяби, вышел из строя, и хозяин ходил в правление колхоза звонить в МТС. Его будили еще раза три за ночь. Перед рассветом наш невыспавшийся шофер, горестно вздыхая, сказал: