Шрифт:
В прошлом веке население городка выросло до восьми тысяч, и на склонах холмов, окружающих старый город, поднялись новые дома. Планировки в строительстве не было никакой, особенно это ощущалось в сравнении с Лилем, с его четкой системой улиц и органическим ощущением города как единого целого. За редким исключением, дома имели явно выраженный функциональный характер, вне всякой эстетики, — просто местожительство и никакой тебе изысканной кирпичной кладки, никаких поперечин или пилястров, как в Лиле.
Немного отойдя от центра, мы зашагали по дорожке вдоль реки Бирз. Река узкая, скорее ручей, обсаженный с обеих сторон серебристыми березами. Есть что-то необыкновенно бодрящее в водном потоке, бегущем прямо посреди города, соединяющем его с окружающим миром, напоминающем, что ты здесь не один и живешь не на отшибе.
Куда бы мы ни заходили, Якоб представлял меня членом семьи Турнье, той ее части, что осела в Америке. Прием мне оказывали неожиданно теплый, ничего похожего на то, как встречали в Лиле. Я сказала об этом Якобу, и он с улыбкой ответил:
— А может, все дело в том, что это ты стала другой?
— Может быть.
О том, что хоть такое отношение, конечно, приятно, однако же в оптовой торговле именем есть и нечто подозрительное, я предпочла не говорить. «Если б вы только знали, с кем имеете дело, — угрюмо подумала я, — вряд ли сочли, что Турнье — такая уж безупречная семья».
Якобу пора было на занятия. По дороге в школу он завел меня в церковь на кладбище, на самой окраине городка, и оставил любоваться интерьером. Он пояснил, что монастыри в Мутье возводят с седьмого века; нынешняя церковь построена в десятом. Изнутри она казалась маленькой и простой, с потрескавшимися византийскими фресками за хорами; никаких других украшений в церкви не было — просто белые стены. Я честно изучила изображенные на фресках фигуры — Иисус Христос с вытянутыми руками, апостолы вокруг него, бледный ореол над их головами, иные лица почти стерлись от времени. В общем, за исключением одной, тоже почти выцветшей фигуры женщины с печальным выражением глаз, фрески оставили меня равнодушной.
Выйдя из церкви, я увидела Якоба на склоне холма, стоящим перед каким-то надгробием; голова у него была опущена, глаза закрыты. Мне стало стыдно: как можно сравнивать подлинную трагедию человека, потерявшего жену и скорбящего над ее могилой, с переживаниями вроде моих. Чтобы не досаждать ему своим присутствием, я вернулась в церковь. Солнце ушло за облако, и внутри сделалось темно; фигуры, изображенные на фресках, покачивались надо мной словно призраки. Я остановилась перед женским портретом и повнимательнее вгляделась в едва проступающие черты. Осталось немного: глаза, прикрытые тяжелыми веками, крупный нос, поджатые губы, одеяние, нимб. Но даже и эти скудные остатки отчетливо выдавали внутреннее страдание.
— Ну конечно, — прошептала я, — это же Мадонна.
Что-то отличало ее от Мадонны кисти Николя Турнье. Закрыв глаза, я попыталась вспомнить: боль, отрешенность, на удивление покойное выражение лица. Я открыла глаза и снова вгляделась в фигуру, покачивающуюся передо мной. И тут все стало ясно: рот другой, уголки губ сжаты и опущены. Дева гневается.
Когда я вышла из церкви, солнце светило вовсю, а Якоба уже не было. Я направилась к центру городка, минуя дома новейшей постройки, и в конце концов вышла к протестантской церкви, той самой, что видела из окна дядиного дома. Это было массивное сооружение из известняка, со всех сторон окруженное старыми деревьями. В некотором роде оно напоминало церковь в Ле-Пон-де-Монвере: обе расположены одинаково по отношению к городу; географически находясь не в центре, а примерно на середине северного склона холма, они тем не менее доминируют над всей округой. И обсаженные зеленью ступени одинаковые, и ограда, усевшись на которую, видишь весь город. Я обогнула церковь и вышла к центральному входу. Дверь была открыта. Внутри тут было побогаче, чем в церкви Ле-Пон-де-Монвера, — мраморный пол, несколько витражей. И все равно ощущалась та же пустота, аскеза, и еще, особенно после той церквушки, куда я заходила только что, эта казалась какой-то слишком большой и холодной.
Через короткое время я вышла, уселась, как бывало в Ле-Пон-де-Монвере, на ограду и подставила лицо солнцу. Заметно потеплело, и я сняла жакет. На коже вновь проступили пятна. «Вот проклятие». Я согнула руки в локтях, прижала их к груди, затем выпрямила и подставила солнцу. В результате этой гимнастики на руке появилось еще одно красное пятно.
Но тут ко мне подлетел черный лабрадор и, наполовину вскочив на ограду, потерся мордой мне о колени. Я засмеялась и потрепала его по загривку.
— Самое время, малыш, не давай мне закиснуть.
На лужайке показался Люсьен. Теперь я могла рассмотреть его лучше, чем накануне, — детское лицо, темные вьющиеся волосы и большие карие глаза. На вид лет тридцать, но впечатление такое, что его в жизни не касались никакие беды и даже простые неприятности. Швейцарский простак. Я посмотрела на него, нарочно выставляя на обозрение свой псориаз. Заметив пятно и на щиколотке, я внутренне выругала себя за то, что забыла прихватить кортизоновую мазь.
— Salut, Ella.
Люсьен смущенно затоптался передо мной, и я предложила ему присесть. На нем были старые шорты и футболка, густо покрытые пятнами краски. Лабрадор, тяжело дыша и помахивая хвостом, не сводил с нас глаз; убедившись, что мы никуда не уходим, он принялся обнюхивать росшие неподалеку деревья.
— Вы художник? — спросила я, чтобы нарушить молчание. Интересно, а о Николя Турнье он что-нибудь слышал?
— Я здесь работаю. — Он указал рукой куда-то назад и вверх. — Лестницу видите?