Шрифт:
Ритм стихов, словно на морской волне поднимал и опускал его, нахлынет — отхлынет, а слова сказки дурманили мозг. Несмотря на дурноту, вызванную, как ему казалось, скормленным ему теплым вареным яйцом, он все не терял сознания и, как ни странно, общее ощущение смысла читаемого ему текста, именно ощущение, не разумное, а почти галлюцинаторное до него доходило. Мысли скользили в голове как бы сами по себе, мысли о чем-то другом, а стихи были сами по себе. Но внезапно в какой-то момент они совпали, так что он даже вздрогнул, подумав, что так же, как эта дева заманивала витязя, Старуха заманивала его тоже девой. Стало стыдно и жарко. И то, о чем он даже и помыслить в доме у Старухи не решился, предстало ему в обольстительных образах — всевозможные девы (но, кто из них — она, он различить не мог), они встречают его, влюбляются в него, а он влюбляется в одну, но нет, это не она, потом в другую — тоже ошибка, хотя и пленительная ошибка, а душа ищет, ищет ее, она должна же, наконец, появиться, быть может, даже сказать: «Это я». И он снова почувствовал под собой не матрас, а плотно слежавшееся сено, запах сухой травы; его била лихорадка нетерпеливого ожидания е е, как вдруг ему на лоб опустилась бабушкина рука, прогнав начинавшиеся виденья:
— Борюшка, тебе опять плохо? То бледный был, то прямо жаром пылаешь… Ох, господи, наказание тяжкое! Скорее бы мама твоя приезжала. Все материнский глаз догляднее.
— А папа? — с раздражением спросил Борис, возвращаясь с сеновала в теплую, пропахшую запахами еды и людей комнату и почему-то чувствуя обиду на бабушку, да и вообще на всех, словно он всеми позабыт-позаброшен и все желают причинить ему неприятности. И зачем тогда будят, зачем пристают, раз помочь ничем не могут, а папа с мамой еще, небось, и не хотят. Пусть тогда оставят его хотя бы в покое. И вдруг его охватил страх, что и вправду оставят в покое, что, несмотря на болезнь, отец его больше не простит, что слишком он переступил пределы дозволенного, хотя уже перед этой ссорой он клятвенно обещал исправиться, и вот опять… Он сжал зубы и еще плотнее закрыл глаза, чтобы не расплакаться. Но почему-то в голову лезла предыдущая ссора, по поводу которой он как раз и обещал отныне вести себя хорошо и за которую он был прощен как бы условно, то есть не то, чтобы прощен, а просто все стерлось временем. Но сейчас он с ужасом вспомнил эту ссору.
В каком-то диком состоянии безделья, одиночества и тоски, того, что папа потом в разговоре с мамой назвал типичным проявлением переходного возраста, желая как-нибудь непонятно кому навредничать от охватившей его беспричинной ярости на весь мир, он начал втыкать любимый перочинный нож сначала в дверь комнаты, кидая его «росписью», а затем в корешки журналов, стоявших на полке, в коридоре, и истыкал их до полной порчи, прорвав насквозь и прорезав многие страницы.
— Ты вредитель, Борис, — сказал ему отец. — Ты зачем это сделал? Человек должен отвечать за свои поступки.
— Я не подумал, — он и в самом деле не подумал. — Просто так.
— «Просто так» делают только бездельники и дураки, люди, которым нечем заняться. Надеюсь, до тебя когда-нибудь дойдет, и ты поймешь всю постыдную глупость твоего сегодняшнего поступка. А все это результат того, что ты ни за что не несешь ответственности.
«Ну и пусть, — думал он, отвернувшись от бабушки Насти к стенке, — пусть я бездельник и пустой человек. Пусть, пусть он не приезжает. И не надо. Я и сам, без него, все сделаю. Хотя что — „все“? Саша что-то там говорил про Трудную Дорогу в их мире, ну и пусть — я ее пройду, если надо, как Руслан в поисках Людмилы». Он так подумал про Трудную Дорогу, потому что бабушка опять читала:
И дни бегут; желтеют нивы;С дерев спадает дряхлый лист;В лесах осенний ветра свистПевиц пернатых заглушает;Тяжелый, пасмурный туманНагие холмы обвивает;Зима приближилась — РусланСвой путь отважно продолжаетНа дальний север; с каждым днемПреграды новые встречает:То бьется он с богатырем,То с ведьмою, то с великаном,То лунной ночью видит он,Как будто сквозь волшебный сон,Окружены седым туманом,Русалки, тихо на ветвяхКачаясь, витязя младогоС улыбкой хитрой на устахМанят, не говоря ни слова…Но, тайным промыслом храним,Бесстрашный витязь невредим…Голова у Бориса кружилась, его слегка подташнивало, а все тело зудело и ныло, словно требовало какой-то перемены, например, сесть на коня и отправиться в путь-дорогу. Но ни на чем сознание его сосредоточиться не могло. Он и туда никак попасть не мог, и здесь ему все труднее было оставаться. Его разрывало на части и мотало из одного времени в другое и из пространства в пространство. И ничто не могло его задержать нигде. То он маленьким в больнице — в железной кроватке, под тонким бумазейным одеялом, и все кругом белое: сестры, нянечки, мама в чужом и коротком белом халате поверх синего шерстяного платья, и что-то она говорит ему про «завтра», а ему хочется, чтобы «вчера» среди тумана и лестниц оказалось снова «сегодня», и он сумел бы понять, что там происходит, но ему ясно, что маме про это не объяснить, потому что это произошло совсем в другое время и в другом измерении. То он снова на сеновале под крышею сарая с тяжелыми нависающими балками, и колются сквозь наволочку остья сухой травы, а в щель между досок виден участок двора Старухи, где колодец, и, похоже, что уже рассвело. То он в отцовском кабинете, кругом полки, книги, рассерженное лицо отца и собственное испуганно-злое и упрямое, отражающееся в вечернем окне, а с кухни доносится голос мамы, призывающей их не ругаться. То он сидит снова за столом у Старухи, в дальнем углу паук свернулся в своей паутине, как сторожевая собака, поглядывает на гостя торчащими на веточках злыми глазками, а по стенам сушеные куриные ноги и головы, а Старуха, помаргивая левым глазом, хлюпая, тянет с блюдечка чай, хрустя медовым сухарем, и плетет что-то о своей внучке, молодой красотке.
И тут вдруг у него сердце глухо, но настойчиво заколотилось, как не колотилось, когда Старуха и вправду нечто подобное говорила. И на сей раз вдруг отчетливо представилась лихая красавица с перепутанными густыми черными волосами, с гитарой в одной руке и сигаретой — в другой, свободная, гордая, голова немного надменно вскинута вверх, но веселая, готовая на гульбу и пляски (чего он сам как раз никогда не умел, будучи книжным мальчиком), что-то вроде Кармен. И он уже не мог понять, то ли бабушка Настя сидит около него и читает ему Пушкина, то ли он просто вспоминает, как она ему читала, но вспоминает как бы в настоящем времени, будто бы он сейчас слушает «Руслана и Людмилу», а на самом деле это было давно. И где он находится, он тоже не может понять, потому что над головой опять балки и стрехи, в щели светит яркое солнце, сено колется и, хотя в ушах еще звучит голос бабушки Насти, ее уже рядом нет. А вот уже и другой голос что-то напевает.
Глава 6
Внучка
голос был печальный и задумчивый, хотя слабости в нем не было ни капли, а утро и вправду было туманное, седой мокрый туман, как видел он, прильнув к щели, опять висел повсюду. Хотя и не такой густой, как вчера, да и сбоку откуда-то пробивались лучи раннего солнца, обещая вскоре разогнать этот туман. Но песня все равно наводила печаль и грусть, влезая в самое сердце, желавшее и печали и грусти, и очень хотелось довериться певице с таким голосом и такой песней или хотя бы разглядеть ее получше. Он плотнее прильнул глазом к щели.