Шрифт:
“Нет, сниму, не имею права”, — по-взрослому подумал я и отстегнул погоны от кителя. “Товарищ лейтенант”… Это, пожалуй, самозванно, бахвально, хотя, если честно, сердчишко млело, когда видел себя в зеркале золотопогонным офицером. Ничего, подождём, время придёт, какие наши годы!
А птицы за окном буквально сходили с ума, и весь их перезвон и пересвист перекрывали заливистые соловьиные трели из оврага неподалёку от нашего временного жилища. Соловьи пели свою победную песню!
…На широкой поселковой площади — весь толочинский народ от мала до велика. Собрались все, кто сумел дожить до Победы.
Не смогли дожить полторы тысячи местных евреев. Их ещё в 41-м, в порядке “окончательного решения еврейского вопроса”, сгрудили в огромную толпу и погнали на окраину посёлка, в низину древней речки Друть, к заранее вырытым огромным ямам — расстреливать. Мальчишки из нашей школы рассказывали: еврейскую толпу, огромную, молчаливую, сопровождали всего-то восемь автоматчиков: двое — впереди, двое — сзади и по двое по бокам.
— Неужели никто не попытался бежать, наброситься на конвоиров, ведь всё равно — смерть? — потрясённо спрашивал я.
— Нет. Шли послушно. И умирали послушно. Ложились пласт за пластом, друг на дружку — ещё не убитые на только что убитых…
Долго-долго рассказ этот казался мне если не выдумкой, то каким-то непонятным, странным, злым преувеличением. Пока я, полжизни спустя, не прочитал роман Анатолия Рыбакова “Тяжёлый песок”, где послушная, покорная смерть расстреливаемых евреев воспевалась как гимн Холокосту. Но, честно, весь этот ужас так и остался для меня до конца не понятым…
Не дожили до победного митинга и многие-многие белорусские мужики и парни, убитые в боях с оккупантами, беспощадно расстрелянные карателями. Не будет сегодня с народом Витькиного отца, командира партизанского отряда. Весной 44-го, совсем незадолго до прихода наших, его, раненого, вместе с другими бойцами-партизанами принародно расстреляли вон там, на пригорке, совсем недалеко от площади. Среди двух десятков фамилий на металлической табличке, впаянной в невысокую бетонную стелу, и он означен: НАРЧУК С. М. Мы с Витькой, когда проходим мимо сквера, обязательно укорачиваем шаг и молча снимаем шапки…
Народу-то, народу! Весь посёлок здесь — старики, женщины с детьми, школьники. Многих я уже успел узнать. Вон Слободкины стоят: сам Давид Исакович, местный фотограф; сынок его, Лёвка, мой одноклассник, такой бахвал, такая дылда; тётя Сара, молчаливая, затюканная, с жалким каким-то, виноватым выражением лица. К ней прижались трое ребятишек поменьше; я ещё не запомнил, как их зовут, хотя уже побывал у них в гостях. Недавно на еврейскую пасху тётя Сара угощала нас тонюсенькой, хрупкой и хрусткой мацой, совершенно безвкусной — так полагается по иудейскому обряду.
А вон впереди, ближе к трибуне, сам Матвей Захарович Борода, заведующий райпо, районный “продовольственный комиссар”. Он совсем недавно пришёл из армии, из госпиталя; немцы где-то в Австрии потрепали бомбёжкой их хозяйственный обоз. У Матвея Захаровича вся грудь в медалях; они, начищенные до блеска, сверкают под лучами майского солнца.
А вот и родная школа в самой серёдке площади. Директор, наша классная, все-все пришли! Ребята из родного 4-го “Б” машут мне, смеются, зовут к себе. Сколько же радости вокруг, сколько солнца и свежего ветра!
Победа!
— Това-а-арищи! — взлетает над митингом высокий, чистый, вибрирующий от напряжения голос моего отца. Площадь мгновенно затихает. Слышно только, как стрекочут, проносясь высоко в небе, стремительные ласточки. Словно где-то далеко строчит пулемёт…
— Дорогие мои! Родные! Вот и пришла она, наконец, наша победа…
Я почувствовал, как тяжело, натужно выдавливаются у отца из горла такие простые, такие долгожданные, и оттого, наверное, такие тяжёлые слова.
— Столько горя пережито… столько людей полегло… столько слёз пролито… И она всё-таки пришла! С Победой вас, люди!
Отец вдруг схватил себя за горло, судорожно расстегнул ворот гимнастёрки, затряс головой. Слёзы брызнули из глаз; он отшатнулся от трибуны и махнул рукой. Речь была окончена.
Площадь отозвалась нарастающим гулом, негромкими вспышками криков “ура!” и явственным сдавленным плачем. И тут же, как-то самопроизвольно, без чьих-либо подсказок или запевок, поднялась над толпой торжественная мелодия нашего государственного гимна.
Потом что-то говорил предрика Филипп Егорович Рыбаков, кто-то из бывших партизан, кто-то ещё… Но я уже никого после отца не слышал. Он сказал всё.
С той поры для меня день Победы который год и навсегда — праздник со слезами на глазах. Отцовскими скупыми, святыми слезами.
Белорусская свадьба
I
В феврале победного 45-го года началась для меня вторая, белорусская жизнь. Базу под неё подвела историческая (для нашей семьи) встреча отца с И. В. Сталиным в октябре 44-го — ну, не один на один, конечно, а в составе “группы товарищей”, командируемых на партийную и советскую работу в недавно освобождённую от фашистов Белоруссию.