Шрифт:
И вдруг оказалось, что он жив. Нет, она этого так не оставит. Оказывается, измена проникла даже в органы!
…Расхаживая взад-вперед по большому ковру, еще покрывавшему номер люкс бывшей гостиницы «Лондонская», уполномоченный из центра, прибывший в город на бронепоезде, прорвавшемся через махновские банды, слушал взволнованную речь Лазаревой.
Лицо его было мрачно.
Как! Выпустить на свободу контрреволюционера, приговоренного к высшей мере? Они за это заплатят кровью! Измена с участием бывшего комиссара временного правительства, правого эсера, савинковца! Это надо выжечь каленым железом.
Наум Бесстрашный привык, как Наполеон, мгновенно схватывать самую суть событий.
До революции он был нищим подростком, служившим в книжном магазине, где среди бумажной пыли, по ночам, при свете огарка, в подвале запоем читал исторические романы и бредил гильотиной и Робеспьером. Теперь его богом был Троцкий, провозгласивший перманентную революцию.
Перманентная, вечная, постоянная, неутихающая революция. Во что бы то ни стало, хотя бы для этого пришлось залить весь мир кровью. Ее надо утверждать огнем и мечом, нести на штыках! И никакого мирного сосуществования. У него, так же как и у Маркина, был неотчетлив выговор и курчавая голова, но лицо было еще юным, губастым, с несколькими прыщами.
Для него не было никакого сомнения, что налицо измена, проникшая в органы, и что виновных четверо: бывший эсер, председатель губчека, комендант, не приведший в исполнение приговор, правый эсер Серафим Лось и женщина, жена выпущенного на свободу и скрывшегося юнкера.
— До него мы еще доберемся. Но сейчас не откладывая меч революции должен опуститься на эту четверку.
— Боже мой, что вы говорите, — прошептала она.
— Гражданка Лазарева, вы арестованы, — произнес он железным голосом Троцкого и сделал его общеизвестный театральный жест: сжатым кулаком сверху вниз по диагонали.
И не успела Лазарева открыть рот, для того чтобы оправдаться, как в номер люкс вошли двое в кубанках, взяли ее за руки, и она, не успев прийти в себя от изумления и ужаса, очутилась в полуподвале того самого дома, где работала машинисткой.
Она сидела на полу одна, запертая в маленькой комнате, где до революции хранились национальные флаги, а также стеклянные иллюминационные фонарики, которые в царские дни вывешивали на проволоке вдоль фасада.
Она чувствовала, что Маркин и Ангел Смерти сидят в одиночках где-то рядом. Она понимала, что никакая сила в мире ее не спасет. Ей были слишком хорошо знакомы порядки этого семиэтажного дома. Она видела косой дощатый щит на окне и золотистые щели, куда проникал вечерний свет, грозивший скоро померкнуть.
Ее охватило то чувство обреченности и животной покорности, которые охватывали всех людей, попавших в этот полуподвал. Угасающее сознание стремительно несло ее против течения в манящую область невозвратимого прошлого, где…
…Похожий на громадного навозного жука виолончелист втащил на крышу конки стул, а потом и свой инструмент, так же, как и он сам, напоминавший жука, и в то время, как вагон, подрагивая на несвойственных ему рельсах, тронулся дальше, из-под смычка стали вытекать густые, как сироп, звуки серенады Брага, а уличные мальчишки бежали за конкой, восхищаясь написанными на ее стенах пейзажами, восходящим солнцем, символической фигурой свободы, красными фабричными корпусами с кирпичными трубами и карикатурами на врагов советской власти.
Среди артистов, фокусников, клоунов, агитаторов и поэтов в вагоне тряслись также художники Изогита.
Тут же присутствовала и она, не без умысла вскочившая в вагон на одной из площадей. Она уже давно завела дружбу с художниками и поэтами и считалась, как тогда любили выражаться, своим парнем. О ней было известно, что она работает где-то машинисткой, посещает совпартшколу, готовится в Свердловский университет в Москве и является большой поклонницей поэзии и живописи.
Отчасти это была ее маска, но отчасти она и вправду любила людей искусства. В ней все еще теплилось мещанское преклонение перед ними, перед их славой.
До этого дня она не выказывала никакого интереса к Диме. Он считался слабым живописцем, дилетантом, чуть ли не бездарностью.
Но на этот раз она сделала вид, будто впервые заметила Диму, правильный овал его красивого, несколько удлиненного женственного лица, его греческий нос, нежную шею и мысик уже порядочно отросших волос на затылке, под ямочкой-врушкой.
В те легендарные дни у молодежи было принято как бы немного играть во французскую революцию, обращаясь ко всем на «ты» и называя гражданин или гражданка, как будто новорожденный мир русской революции состоял из Сен-Жюстов, Дантонов, Демуленов, Маратов и Робеспьеров.
— Здравствуй, гражданин, — сказала она, ударив Диму по плечу и садясь рядом с ним на решетчатую лавку конки.
— Привет и братство, гражданка, — ответил он.
Она ему втайне давно уже нравилась, и она это чувствовала. Она продолжала держать свою непородистую руку с короткими, но красивыми пальчиками на его плече и заглянула ему в глаза; от нее пахло свежевыстиранной и выглаженной голландкой, заправленной в юбку, подпоясанную ремнем с медной бляхой с выпуклым якорем.
— Митя, хочешь быть моим первомайским кавалером? — спросила она.