Шрифт:
Экспедиция началась.
2
Началась экспедиция? Мне кажется, она началась не сейчас, а ещё давным-давно, в незапамятные времена студенческих лет. И виноват во всём был дождь, тоскливый и беспросветный.
Накануне было тепло и ясно, озеро лежало свежевымытым зеркалом, и летняя ночь обволакивала мою палатку в Урёве заботливой звёздной тишиной. И кто бы подумал о таком коварстве? Лёгкие, неслышные капли оседали на брезент росой, потом осмелели, били чаще и чаще, набирали силу, и под утро я проснулся уже в шуршании мелких капель, зарядивших не меньше чем на неделю.
С рассветом серая пелена приникла к овалу Плещеева озера, скрыла его, и только колышущаяся кромка воды чмокала и лизала низкий песчаный берег.
Моего терпения хватило только на два дня. Ещё четыре я отсиживался и отсыпался в тесной, но тёплой избушке Новожиловых, стоявшей у самого истока Вёксы из озера, играя в подкидного дурака с такими же, как и я, застигнутыми непогодой рыбаками.
По ночам нас донимали тараканы.
Дождь прекратился только в воскресенье, уже к вечеру. Пелена туч, подворачивая край, как подол, медленно сползала на восток, и небо на западе становилось тёплым и чистым.
Вытащенная за ненадобностью на берег старая хозяйская лодка текла по всем швам. И всё же она оказалась достаточно крепкой, чтобы рискнуть отправиться на ней вниз по реке за хлебом и керосином в магазин.
Солнце садилось за дальним лесом. От воды поднимался пар, лес был полон влажной, булькающей тишины, и река, поднявшаяся в берегах, медленно влекла старую лодку через вскипающие водовороты и притихшие перекаты.
Редко на какой карте, только уж очень подробной, можно увидеть короткую синюю змейку Вёксы, что тонкой голубой тропкой бежит из Плещеева озера в лесное озеро Сомино. Там она словно набирается сил после короткого отдыха и дальше к Волге бежит уже Большой Нерлью, расталкивая берега, набирая глубину, шевеля колёса у мельничных плотин.
Теперь по Вёксе спускаются на байдарках туристы, местные жители возят на лодках сено, дрова, гуляют по воскресным дням, заливаясь рёвом моторов… А ведь ещё совсем недавно, какие-нибудь пятьсот-шестьсот лет назад, вот эта Вёкса была частью важной, чуть ли не главной дороги с Верхней Волги — от Твери, Ржева, Углича — во ВладимироСуздальскую землю. Стоял тогда на Плещеевом озере загадочный древний город Клещин, потом, уже на Трубеже, встал Переславль-Залесский, первым из всех окружающих городов и княжеств «потянувший» к Москве… И, скользя теперь по безмолвной, зарастающей речке, ведомой лишь рыболовам и охотникам, приезжающим в эти края, словно повторяешь древний путь из Ополья в Залесье.
То далёкое лето было для меня не первым на Переславщине.
Я приезжал сюда ещё в школьные годы как рыбак и охотник, бродил здесь с ружьём по осенним болотам, взбирался над озером на крутые холмы, изрытые оспинами от раскопанных некогда курганов, успев полюбить густые дебри лесов и тоскливую жуть холодных болот, синие просторы вод и сияние белых стен старинных монастырей над городом.
Я ходил по этой земле, приглядываясь, принюхиваясь к тревожным лесным запахам, учась отличать в их общем порыве сладковатый и душный запах болот от свежести и чуть уловимой йодистости озера, долетающей с ветром из-за холмов. Смола корабельных рощ плавилась на солнце с мёдом цветущего вереска; яркие метёлки иван-чая вспыхивали между деревьев на вырубках, где, наклоняя головки цветов, суетливо гудели мохнатые шмели. Перескакивая с ветки на ветку, над моей головой цокали рыжие длиннохвостые белки, а из-за поворотов реки поднимались, всплескивая крыльями, тяжёлые ожиревшие утки…
Но всё это оказалось началом, как бы подготовкой сцены с её самыми первыми статистами.
Взглянуть новыми глазами на этот, казалось, такой знакомый, исхоженный край помог мне Пришвин — та его тоненькая, трогающая вниманием к окружающему миру книжка, которую он назвал «Родники Берендея». Я читал её и перечитывал, сравнивал прочитанное с виденным и однажды поймал себя на мысли, что я, археолог, не знаю здешней переславской археологии. Впрочем, археологии ли? Вернее — той земли, по которой хожу. Правда, тогда я по-настоящему не стал ещё археологом. Время моё ещё как бы не обрело своей «полноты»…
Стать кем-то… То есть перестать быть прежним? Стать иным? Для этого требовалось нечто большее, чем одно знание.
Раскапывая, расчищая в Новгороде остатки дома на Холопьей улице, я без трепета и волнения ходил по деревянным мостовым четырнадцатого века. Ни обломки глиняных горшков, которые по вечерам, оставшись после работы, я зарисовывал на карточки по просьбе одного из знакомых археологов, ни редкостные вещи, некогда завезённые на новгородскую землю «заморскими гостями», ни — что греха таить! — даже знаменитые берестяные грамоты «…от Анфима», которые только ещё начинали попадаться и которыми бредила тогда вся экспедиция, не трогали моё воображение. Чужды и холодны показались мне на следующий год раскалённые закавказским солнцем руины Аринберда и Кармир-Блура с их величественными контрфорсами, сырцовыми стенами, узкими, засыпанными землёй коридорами, с их бронзовыми щитами и распадающимися от ржавчины мечами в древнеурартском цейхгаузе, с грудами красно-лощёных кувшинов в дворцовых кладовых, хранивших на пористыхстенках лёгкую изморось вина почти трёхтысячелетней давности.
Во всём этом чего-то не хватало. Чего?
Наверное, людей. Тех, кто создавал эти вещи, жил с ними, вкладывал в них частицы своих судеб.
Это не романтика. В этом и заключена настоящая наука, только путь к ней не каждый может увидеть сам, а подсказать, показать его… для этого тоже ведь необходим талант. Вот почему, когда мне показывали проржавевший, сточенный нож с костяной рукояткой, на которой чернели круглые глазки узора, — нож, который, быть может, держал, поигрывая, в своих руках сам Василий Буслаев, — и советовали запомнить его форму, размеры, орнамент, я ощущал в себе как бы внутреннее сопротивление: зачем? Чтобы знать? Но само знание — для чего оно? И когда я зарисовывал древний лощёный кувшин, у которого следовало запомнить изгиб ручки и форму носика, мысль моя устремлялась совсем на иное — кто и что пил из этого кувшина?