Шрифт:
А много позже, в Заводе, Сергей Григорьевич Волконский по какому-то, не припомнить, поводу взялся назвать, чего лишился, пойдя в каторгу, — лишился, как он полагал, навсегда. И называл, запинаясь от долготы перечисления. В Нижегородской губернии родового имения полторы тысячи душ… да в Ярославской, кажется, более пятиста… в Таврической благоприобретенного десять тысяч десятин… в Одессе дом двухэтажный каменный… еще и дача близ сего благословенного города…
Притом вспоминал отнюдь без плотоядности, совсем не так, как гурман перебирал бы в голодной памяти устрицы и дупелей, которых едал в лучшие времена, и вновь пожирал бы мысленно, истекая подлинною слюной, — напротив, в голосе и глазах угадывалось даже некоторое удивление. Неужели все это было его? И неужели он, пусть в незапамятные лета, думал, что это необходимо для жизни?
Тогда Волконский произнес очень запомнившееся:
— Как бы ни сложилась судьба, я вот в чем убежден совершенно. Я тайному обществу уж за одно то благодарен, что оно мне дало минуты свободы — то есть счастия. В товариществе я постиг, как сладостно самоотвержение от аристократических начал. Вы понимаете меня?
И Горбачевский, в богачах и аристократах уж никак не ходивший, ответил без колебания:
— Да. Я вас понимаю.
Потому что это он понял давно — в ту еще пору, когда отказался от своих помещичьих прав. И теперь он, нищий с незапамятных времен и потому в этом отношении как бы даже старейший и опытнейший, нежели Сергей Григорьевич, слушал его с полным сочувствием, хотя тот сравнительно с ним и в каторге, всего, казалось, лишенный, оставался еще богачом несметным. Это особенного значения не имело, оба они, и генерал-майор князь Волконский, и подпоручик дворянин Горбачевский, потерял чины и состояния, потеряв без заметного сожаления, в этом оказались равны. Ибо богатством можно мериться, когда им владеешь, им можно даже гордиться — отчего бы и нет? — добросовестно приобретая, но когда теряешь или отдаешь собственной волею, тут свой счет, не на остаток, а на утрату, на готовность отдать, на то, что счету как раз и не подлежит…
«Никогда никого не забуду, — и кто мне говорит о старом и бывалом, кто говорит о моих старых знакомцах-сотоварищах, тот решительно для моей душевной жизни делает добро».
И. И. Горбачевский — И. И. ПущинуИЗ ТЕТРАДИ Г.Р.КРУЖОВНИКОВА Продолжение
Любимая!
Мое первое письмо к Вам я начал — и не дописал.
Совсем не только потому, что вдруг прибежали из заводской конторы: управляющему, изволите видеть, срочно понадобился прошлогодний счет, который… Впрочем, эта канцелярская материя скучна не только для Вас, но и для меня самого.
Когда я вернулся, ничто не мешало мне вновь сесть к столу и продолжить фразу, оставленную на полуслове. Ничто — кроме горько нахлынувшего: зачем?! Зачем писать, если письма все равно не отправишь? Зачем дразнить свое сердце, когда оно и без того скукожилось в беспросветном одиночестве?
Не дописал. А вот теперь — продолжаю. Потому что, пока корябал, видел Вас перед собой, бросив же, затосковал круче и понял: мне совершенно необходимо говорить с Вами, хоть так, видеть Вас, пусть не воочию, не как в былое — подумать только, недавнее! — время, когда Вы в общем крике и споре, случалось, обращали и на меня снисходительное внимание:
— Господа! Что это наш Гаврила Романович нынче безмолвствует?..
Будто я когда-нибудь витийствовал.
— …Что же вас не слышно, коллега?
— Да, Кружовников, — тут же старался кто-нибудь бесстыдно Вам угодить, — видать, ты не в тезку своего удался… Как там у него? «Слух пройдет обо мне…»
А Вы — смеялись, хотя, признаться, шутка была совсем не из удачных, мне же надоела донельзя.
«И ты туда же», — смиренно думал я, разве что в мыслях позволяя себе это приятельское «тыканье»…
Что говорящему нужен слушатель — истина, не мною рожденная, но я-то не соглашусь на кого попало. Мне, чтобы выговориться, нужны Вы. Тем более что тут уж я заставлю Вас слушать и дослушать меня, тут Вы меня не прервете, потрясая, как бывало, кулачком-орешком, и не смутите шуткой насчет моего пышно-нескладного имени.
На чем, бишь, я в прошлый раз остановился?
На странности, на непонятности — для нас, нынешних, или по крайней мере для меня — характера и судьбы Ивана Ивановича Горбачевского.
И не его одного.
Чем поразительны для меня они — все, в целом? Объяснить не объясню, но хоть чувству дам выплеснуться. Да и пишу я не ученый какой трактат, а письмо — любимой женщине о любимых людях.
Они, поднимаясь, никак не могли представить, что именно обретут в конце концов. Кто-то из них признавался: он так твердо был уверен в линейной ясности двух, только двух исходов — «или успеем, или умрем», — что о третьем и не подумал. О том, чтобы продолжать жить побежденным. Поверженным.
Их веселая, безоглядная духовная сила проявилась вначале в том, что они готовы были терять: жизнь, богатство, избранное положение в обществе; кто и не был богат, не был знатен, ведь и те были недосягаемо далеки от страдающих низов.
И теряли. Если бы не было боязно, сказал бы: с легкостью.
Да и скажу — чего бояться? Потому что как скажешь иначе, когда одни из тех, о ком я читал и слышал, говорит сразу после суда, что самые цепи свои несет на себе с гордостью; что счастлив делить судьбу старшего брата, который тоже идет на каторгу; что видит в своем положении — как бы Вы думали, что? — поэзию. А другой замечает со всей степенной серьезностью, что правительство, столь жестоко и безрассудно их наказав, дало им право — право! — смотреть на себя как на очистительные жертвы будущего преобразования России. Вновь прошу Вас заметить: говорит так, будто у него не отняли все, что он имел, а, напротив, все дали.