Шрифт:
На самом деле, вымышленные миры действительно паразитируют на настоящем, но по сути они являются «малыми мирами», позволяющими нам вынести за скобки большую часть сведений о настоящем мире и сосредоточиться на конечном, замкнутом мире, очень похожем на наш, но онтологически более бедном. Поскольку мы не можем выбраться за его пределы, мы вынуждены познавать его глубины. Именно этим и чарует нас «Сильвия». Она действительно требует, чтобы мы знали, или делали вид, что знаем, определенные вещи о Париже и о Валуа, более того, даже о Руссо и Медичи, поскольку они упомянуты в тексте; однако прежде всего она заставляет нас [159] снова и снова отправляться на прогулку по своему ограниченному мирку, не задаваясь вопросами о настоящем мире. Читая «Сильвию», мы не можем отрицать существования в ней лошади, однако от нас не требуют никаких познаний о лошадях. Вместо этого нам предлагают все новые знания о лесах Луази.
В одной работе, опубликованной уже довольно давно, я написал, что Жюльен Сорель (главный герой «Красного и черного» Стендаля) знаком нам лучше собственного отца. Многое из того, что связано с отцом, навсегда останется нам недоступно (его тайные мысли, внешне необъяснимые поступки, невысказанные привязанности, нераскрытые секреты, воспоминания и события его детства), тогда как о Жюльене мы знаем решительно все. Когда я писал эту статью, отец мой еще был жив. С тех пор я понял, сколь многое еще хотел бы о нем узнать, но теперь мне остается только выводить слабые умозаключения из тусклых воспоминаний. Стендаль же, напротив, рассказывает мне о Жюльене Сореле и людях его поколения все, что мне надлежит знать для [160] чтения романа. То, чего мне не сообщают (например, нравилась ли ему его первая игрушка, или — как у Пруста — ворочался ли он в постели, дожидаясь, когда мама поцелует его на ночь), в принципе не так уж важно. (Кстати, иногда бывает и так, что рассказчик сообщает нам слишком много — то есть факты, не имеющие отношения к развитию сюжета. В начале первой своей лекции я с изрядной долей иронии процитировал горемычную Каролину Инверницио, которая имела несчастье написать, что на Туринском вокзале «встретились два скорых поезда. Один отбывал, другой — прибывал». Описание ее на первый взгляд кажется примером скудоумной тавтологии. Однако, если призадуматься, мне придется признать, что никакой тавтологии тут и нет. На какой станции два встретившихся поезда не расходятся сразу же по прибытии? Только на конечной. Каролина уведомляет нас о том, что туринский вокзал — конечная станция, что есть правда. Однако ее замечание представляется нам если не семантически избыточным, то уж всяко нарративно бесполезным по другой причине: оно не имеет никакого отношения к развитию [161] сюжета — последующие события никак не связаны с особенностями туринского вокзала.)
В начале этой лекции я говорил о читателе, который сверился с газетами реального Парижа и обнаружил в них пожар, не упомянутый в моей книге. Его не устраивало то, что размеры нарративного мира меньше размеров настоящего. А теперь позвольте рассказать вам еще одну историю, связанную с той же июньской ночью 1984 года.
Не так давно двое студентов парижской Школы изящных искусств составили фотоальбом, в котором воспроизвели весь путь моего персонажа Казобона, сфотографировав, в один и тот же ночной час, все упомянутые у меня места. В тексте подробно описано, как Казобон, выбравшись из канализации, попадает через подвал в забегаловку в восточном вкусе, с потными завсегдатаями, кружками пива и сальными шашлыками; так вот, они умудрились отыскать это заведение и сфотографировать. Однако забегаловка эта, понятное дело, была моим изобретением, хотя и основанным на многих похожих забегаловках в том же районе; и тем не менее студентам удалось отыскать [162] именно ту, которая описана в моей книге. И не то чтобы они присовокупили к своим обязанностям образцовых читателей внутренний зуд эмпирического читателя, которому обязательно надо убедиться, что в моем романе описан реальный Париж. Напротив, они хотели трансформировать «реальный» Париж в отрывок из книги — и из всего, что можно отыскать в Париже, выбрали именно то, что соответствует моим описаниям.
Они использовали роман, чтобы придать четкие очертания бесформенному и необъятному целому, называемому реальным Парижем. Их действия были как раз обратными действиям Жоржа Перека, который попытался описать все, что происходило на площади Сен-Сюльпис на протяжении двух дней. Париж — гораздо сложнее, чем описано у Перека и изображено в моей книге. Однако любая прогулка в литературных мирах функционально приближена к детской игре. Дети играют в куклы, лошадки и воланчики, чтобы познакомиться с физическими законами мира и с действиями, которые им когда-то придется совершать. Подобным же образом, читать литературное [163] произведение — значит принимать участие в игре, позволяющей нам придать осмысленность бесконечному разнообразию вещей, которые произошли, происходят или еще произойдут в настоящем мире. Читая литературный текст, мы бежим от тревоги, одолевающей нас, когда мы пытаемся сказать нечто истинное об окружающем мире.
В этом и состоит утешительная функция литературы — именно ради этого люди рассказывают истории и рассказывали их с самого начала времен. Такова всегда была функция мифа: сообщить форму, структуру хаосу человеческого опыта.
Впрочем, ситуация отнюдь не столь проста. До сего момента над лекцией моей витал призрак Истины, а с этим понятием, согласитесь, не шутят. Мы обычно довольно хорошо понимаем, что имеем в виду, когда говорим, что нечто является «истинным» в настоящем мире. Истинно, что сегодня среда, что Александерплац находится в Берлине, что Наполеон скончался 5 мая 1821 года. Исходя из этой концепции истины, ученые вовсю спорят, что представляет собой «истинное» высказывание в рамках [164] литературного вымысла. Наиболее здравый ответ на этот вопрос — что вымышленные утверждения верны в пределах вероятного мира конкретного текста. Нельзя считать истиной, будто в настоящем мире жил принц по имени Гамлет. Но представьте себе, что вы проверяете курсовую работу старшекурсника, изучающего английскую литературу, и обнаруживаете, что негодный студент написал, будто в конце трагедии Гамлет женится на Офелии. Бьюсь об заклад, что всякий мало-мальски здравомыслящий преподаватель объявит утверждение студента ложным. Оно и является ложным в рамках вымышленного универсума «Гамлета», подобно тому как в вымышленном универсуме «Унесенных ветром» истинно утверждение, что Ретт Батлер женился на Скарлетт О'Хара.
Рискнем ли мы утверждать, что наши представления об истине применительно к настоящему миру столь же однозначны и безапелляционны?
Мы считаем, что, как правило, познаем окружающий мир через опыт; опыт убеждает нас, что сегодня среда, 14 апреля 1993 года, и что на мне сегодня синий [165] галстук. На деле же то, что сегодня среда, 14 апреля 1993 года истинно только по григорианскому календарю, а мой галстук является синим только в рамках западного хроматического спектра (известно, что в латинской и греческой культурах границы между зеленым и синим отличались от принятых у нас). Здесь, в Гарварде, можно поинтересоваться у Вилларда Ван Ормана Квина, в какой степени наши понятия об истине определяются заранее заданной холистической системой допущений, у Нельсона Гудмана — многообразием способов мировосприятия, а у Томаса Кана — как понятие истины зависит от заданной научной парадигмы. Надеюсь, все они согласятся: то, что Ретт женился на Скарлетт О'Хара, является истиной только в рамках дискурсивного универсума «Унесенных ветром», так же как то, что на мне синий галстук, является истиной только в дискурсивном универсуме определенного представления о цветовом спектре.
Я не хочу притворяться ни скептиком-метафизиком, ни солипсистом (говорят, в мире и так переизбыток солипсистов). Я отлично понимаю, что существуют вещи, [166] которые мы познаем через непосредственный опыт, и если кто-нибудь из вас крикнет, что за спиной у меня крокодил, я мигом обернусь, чтобы проверить, истинная это информация или ложная. Я думаю, мы придем к единому выводу, что крокодила в этой аудитории нет (при условии, что у нас совпадают представления о зоологической таксономии). Однако, как правило, наше единоборство с понятиями истинного и ложного принимает куда более сложные формы. В данный момент нам известно, что в этой аудитории нет крокодилов, однако по прошествии часов и дней истина эта станет несколько более спорной. Например, когда эти лекции будут опубликованы, читатели примут на веру, что 14 апреля 1993 года в этой аудитории не было крокодилов, однако сделают это уже не на основании собственного опыта, а на основании уверенности, что я — заслуживающий доверия человек, который правдиво описал состояние дел в этой аудитории 14 апреля 1993 года.
Все мы убеждены, что в настоящем мире важнейшим критерием является истина, но склонны считать, что литература описывает мир, который следует принимать как [167] данность, на веру. На самом деле и в настоящем мире понятие «принять на веру» столь же актуально, как и понятие истины.
То, что Наполеон умер в 1821 году, не известно мне из личного опыта. Более того, основываясь только на личном опыте, я не могу даже утверждать, что Наполеон вообще существовал (собственно говоря, в свое время была написана книга, в которой доказывалось, что Наполеон был солярным божеством). То, что на свете существует город под названием Гонконг, и даже то, что первая атомная бомба взрывалась посредством реакции деления, а не синтеза, тоже выходит за рамки моего личного опыта; собственно, я вообще мало что знаю о ядерном синтезе. По словам Хилари Путнам, существует «лингвистическое разделение труда» — которое соответствует общественному разделению познания: я делегирую другим познание девяти десятых реального мира, оставляя за собой познание оставшейся десятой части9. Через два месяца я собираюсь в Гонконг; я куплю билет в уверенности, что самолет приземлится в месте, называемом Гонконг, — то есть я могу и дальше жить в реальном мире, не превращаясь в невротика.