Шрифт:
Легкое жжение в желудке вернуло меня на землю. Это был не тот пылающий огонь, как недавно, внизу, а лишь его отзвук, почти ласковое тепло. Газ в горелке был привернут до едва заметных, мягко пульсирующих голубых язычков. Возможно, все, что мне было нужно, это чего-нибудь перекусить.
Я встал, подошел к окну и, скосив глаза, увидел, как Фредди гонят от магазина Блэкуолла на нашу сторону улицы. От весеннего солнца в комнате было жарко, как в инкубаторе.
Решив пойти поесть, я покинул офис. Старые ступеньки скрипели под ногами. Спустившись, я остановился и оглядел зал. В магазине не было ни одного посетителя. Вернон куда-то ушел, наверно, поболтать со старинными дружками из близлежащих книжных лавок. Кэролайн читала, слишком увлеченная своей книгой, чтобы услышать мои шаги. Какое-то мгновение я стоял, покачиваясь и невидяще глядя в зал. Потом повернулся и торопливо поднялся обратно в офис: мне вспомнилась Библия, и я понял, словно подсознательно все время думал об этом, почему переплет неплотно прилегал к страницам.
2
Тишина слоновьего кладбища наверху, казалось, стала еще глуше, чем когда я недавно покидал его. Может, это была тишина ожидания. Заброшенные книги застыли неподвижно. Байрон все так же стоял с развевающимися кудрями, опершись одной рукой на трость, без всякого стыда рисуясь на кремации своего друга. Несколько искорок пыли лениво плавали в широком солнечном луче, наклонно протянувшемся от пыльного окна к моему столу. Там, на теплой столешнице, меня ждала Библия, переплет все так же приподнят, кожа мерцает.
На пороге я невольно замедлил шаг. Тишина была такая, что впервые со дня вступления во владение магазином я и в самом деле почувствовал себя захватчиком и разрушителем. Отец Вернона начал собирать эти штабеля книг задолго до того, как я родился. Сюда они удалялись на покой. От них исходила тишина: низкий гул уличного движения казался невероятно далеким, как доносящийся до подножия звук труб тибетского монастыря на горе, призывающих к созерцанию или молитве.
Я робко сел, по-прежнему чувствуя, что мое присутствие оскорбительно для этих стен. Затем раскрыл Библию, насколько позволял переплет, так что корешок согнулся, и поднес ее к сверкающему окну. К своей радости, я увидел, что мои предположения оказались верными: явно что-то было тщательно спрятано в корешке, и это мешало книге плотно закрываться. Мгновения непередаваемого волнения и восторга, которые в моей профессии переживаешь только раз или два в жизни.
Я совершенно забыл, где нахожусь. Не в силах отвести глаз от книги, я нащупал на столе карандаш. Толкнул пару раз тупой стороной, и на стол упало нечто, оказавшееся скатанными трубочкой пожелтевшими листками писчей бумаги, перевязанными голубой лентой. Листки были такие тонкие, что, еще прежде чем я очень осторожно распустил ленту, я разглядел просвечивающие сквозь бумагу строчки. Из освобожденных листков пахнуло едва уловимым ароматом мускуса, который тут же и улетучился, как холодок под лучами солнца, оставив меня с мыслью, что это мне только почудилось. И все же мой нос и инстинкт торговца антиквариатом подсказали, что это был сохранившийся в туго свернутых листках запах минувшей эпохи. Распустив ленту, я разбил крохотную «капсулу времени».
Это были письма, причем в большем количестве, чем мне поначалу показалось. Они принадлежали человеку эпохи Регентства, которого, кстати, звали Гилберт и который побывал на материке в далеком 1817 году. Когда я понял это, меня вновь охватила дрожь – ведь в это время Байрон тоже находился в Европе. Приказав себе успокоиться, поскольку шансов на то, что эти двое встречались, почти никаких не было, я принялся читать.
Первое свое заключение о характере Гилберта я сделал по его почерку. Он писал исключительно аккуратно и разборчиво, хотя с чересчур энергичным нажимом, так что порой перо едва не рвало бумагу. Например, перекладинка на некоторых «t» напоминала тонкий след бритвы. Но даже если бы автор пользовался пишущей машинкой, то и тогда одного первого абзаца хватило бы, чтобы представить себе этого человека. Париж он называл «скучнейшим во всем христианском мире». Путешествовать в экипаже было для него «пыльно и крайне неудобно». Разговоры спутников – «невыносимо банальны». По нему, «пошли бы они все к черту».
Возможно, бумага и буквы способны непосредственно впитать в себя характер человека и хранить его сотни лет. Возможно, даже от списка покупок у вас пробегут мурашки по спине, если его написал убийца. Так или иначе, через пару страниц властная сила личности этого человека почему-то настолько подействовала на меня, что пришлось на секунду прекратить чтение.
Едва я оторвался от страниц, как поймал себя на том, что рисую в воображении его портрет: дворянин, вне всякого сомнения, с аристократическим орлиным носом, ленивым взглядом и холодной усмешкой на губах. Сидя в своем офисе, я представлял себе, как он выходит из экипажа во дворе парижской гостиницы. Его движения исполнены той же стремительной силы, что и почерк. У себя наверху он присаживается у окна и принимается писать, спина выпрямлена, перо мечется по странице, ныряет в чернильницу, вновь мечется, едва не рвет бумагу, патрицианское лицо невозмутимо. На улице лошадей выпрягают – упряжь в хлопьях пены – и уводят, храпящих, вскидывающих головы, громко цокающих копытами по булыжнику.
Гилберт изнемогает, он всем пресыщен. Его извела ennui. [4] Разве что публичная казнь развеяла бы его или дуэль. Письма обращены к «моей дорогой Амелии», видимо его возлюбленной или жене, но нигде и следа страсти, не говоря уж о любви.
Некоторое время я сидел, глядя на чайного цвета листки бумаги, но едва ли видя их, пораженный тем, что человек, чей неприятно живой образ встает с этих страниц, давно уж умер. В конце концов, подавив чувство внутреннего сопротивления, я вернулся к письму.
4
Скука (фр.).
На третьей странице Гилберт ругал французских слуг и захудалую гостиницу, в которой остановился. В подробностях описывал, как предыдущей ночью лег в постель и, задув свечу, смотрел в окно на звезды над Монмартром. Затем он меня ошарашил.
Конец страницы был заполнен бессмысленными символами. Тут были стрелки, обращенные в разные стороны, треугольники, окружности, квадраты, извивающиеся черви, черные чернильные звезды. Внизу подпись: «Ваш Гилберт» – и ничего больше. Следующее письмо было написано на нормальном английском.