Шрифт:
Его лицо, обтянутое до костей, с лихорадочным румянцем на скулах, пребывало в постоянном движении, левый глаз судорожно подергивался, щека была перекошена, видимо, вследствие ранения. Смотреть на него было неприятно.
«Больной человек». Отвернувшись, Кузьмицкий закурил и, едва комиссары вышли, отправился к себе в пульман.
Он не торопясь развел мыло, дважды прошелся золингеном по худым щекам, умывшись, сходил за кипятком и только-только собрался пить чай, как бронепоезд тронулся – без команды, самовольно. Пошел, пошел, заревел, набирая скорость, и Кузьмицкому вдруг показалось, что в перестуке колес, во всем этом железнодорожном лязге он услышал короткий, сразу смолкнувший крик, будто трамваем переехало кошку.
«Черт знает что такое». Привыкнув уже ничему не удивляться, он налил в кружку кипятка, отрезал хлеба и сала, а тем временем степь за окном побежала все медленней и скоро совсем остановилась – бронепоезд застыл на путях пыхтящим панцирным чудовищем.
Кузьмицкий без настроения выпил чаю и, закурив цигарку, пошел из пульмана с твердым намерением четвертовать машинистов – совсем распоясались, сволочи.
«Но вначале мочевой пузырь». Держась за поручни, он спустился по лесенке, разминая ноги, двинулся вдоль хвостового вагона и неожиданно замер, не веря собственным глазам, встал как вкопанный с сумасшедше забившимся сердцем – на шпалах в двух саженях от него лежала страшно изувеченная человеческая голова.
– О Господи! – Словно во сне, Кузьмицкий сделал шаг и сразу же увидел руку, отрезанную у самого плеча, со скрюченными грязными пальцами, чуть дальше развалилось надвое чудовищно раздавленное тело, за ним еще, еще, – на всем пути бронепоезда лежала изувеченная человеческая плоть. – В бога душу мать. – Чувствуя, как желудок подступает к горлу, Кузьмицкий, сгорбившись, пошел к себе, и в это время он услышал крик, долгий, страшный, на высокой ноте, будто маленьким тупым ножом медленно резали свинью. Так кричат единственный раз в жизни – перед смертью.
«Эх, жаль, спирт кончился». Споткнувшись, Кузьмицкий с нежностью вспомнил свой бидончик, облезлый, с помятыми боками, однако же достаточно вместительный и вполне еще крепкий, опустевший так некстати. Больше всего на свете ему хотелось сейчас забраться в пульман и ничего не видеть и не слышать, отгородившись от всего клубящейся хмельной завесой.
«И это русский офицер! Амеба!» Он вдруг вздрогнул от отвращения к себе, скрипнул зубами и, ни о чем не думая больше, с холодной пустотой в душе, двинулся в начало состава, на крик. Тот все никак не смолкал, надсадный, режущий, страшный.
У паровозов царила суета. Какие-то люди, визжа пилой, с руганью возились с досками, неподалеку на шляхе ржали лошади, впряженные в телеги, прядали ушами, словно чуя беду, на путях стояли кучками матросы, с важностью курили, сплевывали сквозь зубы.
Под соленые шуточки и веселый гвалт Кузьмицкий пробрался сквозь толпу, сразу оглохнув от крика, влез на головной паровоз – огромную могучую машину путиловского завода, сунулся в просторную, с залитым мазутом полом будку. В нос ему ударила жуткая вонь жареного, в глазах потемнело от адского блеска пламени.
Будка и в самом деле напоминала пекло, в душном смраде ее толпились люди и жадно, с нервными ухмылками смотрели, как корчится, исходит криком человек, прикованный цепями к доскам. Ноги его до колен были задвинуты в жерло топки, губы искусаны в кровь, маленькая голова с судорожно распяленным ртом билась затылком о неструганное дерево. Жизнь не спешила уходить из истерзанного тела, еще оставался крик, адская боль и мольба о смерти в полубезумных помутившихся глазах.
– А, Антоша? Пришел полюбоваться? – Обернувшись, Шитов усмехнулся, ловко бросил окурок в топку, отодвинулся в сторону: – Давай, залазь на лучшие места. Может, знакомого встретишь.
В ярких отсветах пламени его кривящееся лицо казалось кроваво-красным, будто с него содрали кожу. Чувствовалось, что он в прекрасном настроении и совсем не прочь поговорить. А вот Кузьмицкий, придвинувшись к топке, молчал, потеряв дар речи, мелко трясся, как на морозе, всем телом.
В заживо горящем человеке он узнал Полубояринова. Раненный в бедро и засунутый в топку, тот от муки сходил с ума и сейчас, в полузабытьи, из последних сил звал Степана Артемьевича. Злобина, как понял Кузьмицкий. Только подполковник Злобин не мог ответить ему. Убитый наповал осколком, он лежал в степи под Ново-Дмитриевской, и вешние ручьи омывали его большое, когда-то сильное тело. Ему повезло, он умер мгновенно.
– Что, жарко, кадет? – Хмыкнув, военмор Дзюба выплюнул хабарик, отстегнул клапан брюк и принялся мочиться Полубояринову на лицо. – Охолонись трошки! А теперь, братва, задвигай его по хрен, нехай погреется.
По его знаку корчащееся тело приподняли и засунули в топку вершка на три поглубже, по бедра. Зашипела, обгорая, человеческая плоть, в будке сгустился смрад, потянуло чадной вонью обуглившейся ткани. В который уже раз вопли умирающего резанули уши, и нахрапистые глотки с новой силой изрыгнули смех, забористую ругань и соленые морские прибаутки. Что, кадет, неохота на тот свет?