Шрифт:
«Вот-вот, набраться, и по бабам». Он вздохнул, нехотя отпил глоток крепкого, будоражащего нервы кофе и поставил чашку на стол. В уши назойливо, словно мухи, лезли рваные обрывки фраз:
– Сто бидонов «девичьего» масла.
– Хромой Шмуль не советует…
– Мука подмочена, но…
– Идите к черту с вашим креозотом.
– Три цистерны скипидара? Слушайте, Швиндель, залейте его в жопу вашей покойной бабушке…
Получалось, что вся жизнь человеческая предназначена только для того, чтобы по совету хромого Шмуля выгодно купить подмоченной муки, сменять, не без гешефта, на три цистерны скипидара и залить в жопу покойной бабушке Швинделя, вместе с креозотом и ста бидонами «девичьего» масла.
«Чирикайте, чирикайте пока, товарищи крылья-то вам подрежут». Не притронувшись к эклеру, Граевский встал, расплатился и с облегчением вышел на воздух – в крикливом обществе прожженных торгашей ему было не по себе.
Зимнее солнце между тем уже ушло за горизонт, стемнело. На улицах зажглись ртутные огни, фары авто отсвечивали в зеркалах витрин, толпы на тротуарах поредели, переместились в рестораны и кабаре. На Одессу опускалась ночь, время неги и чувственных удовольствий.
«Ну-с, как тут кормят? – Особо не раздумывая, Граевский завернул к подъезду „Лондонской“, сунул пальто и шапку сердитому швейцару в ливрее, подошел к большому, в золоченой раме, зеркалу: – Да, пиджачишко кургуз, галстук – лошади испугаются, морда наглая и злая. Хорош!»
И тут среди гвалта гостиничной неразберихи он услышал голос из прошлого, громкий, бесцеремонный, с похмельной хрипотцой:
– Так вот, извольте видеть, утром просыпаюсь в облеванных подштанниках! А через три дня, как цыганка и нагадала, снова триппер-с! Зашататься!
Изъясняться с такой милой непосредственностью в людном месте мог только один человек на свете.
– Ухтомский? – Непроизвольно обернувшись, Граевский сделал шаг, всматриваясь, и радостно оскалился: – Ты ли это?
Ему сразу вспомнилось, как однажды тетушка княгиня прислала графу на передовую набор для маникюра.
– Ба, Граевский! Господи, это же душка Граевский! Застрелиться! Пирамидально! – Ухтомский хлопнул себя по ляжкам, восторженно заржал и, распространяя вокруг себя запах «Шипра», коньяка и хороших папирос, без церемоний полез обниматься. – Вот так встреча! Зашататься!
За год с небольшим с ним случилась удивительная метаморфоза: он сильно поседел, обрюзг, но главное, на плечи ему легли гладкие двухпросветные погоны[1]. Вот это служебный рост, карьера, достойная Бонапарта!
– Знакомься, Вася, штабс-капитан Граевский, мой фронтовой товарищ. – Ухтомский повернулся к рослому кавалеристу с бугристым, плохо выбритым лицом. И тот, звякнув шпорами, с готовностью отозвался басом, руки, однако же, не подав:
– Ротмистр Качалов, весьма приятно.
Рот его, видимо вследствие контузии, при разговоре кривился на сторону и был похож на страшную, узкую, глубокую щель.
– Так ты что же, брат, ужинать? По бабам? – Хмыкнув, граф скользнул глазами по галстуку Граевского, довольно-таки легкомысленному, но все же в тон, с щегольской визиткой, снова заржал, залихватски подмигнул: – Давай-ка ты к нам, мы уже того, пирамидально, вот вышли проветриться. А тебя, брат, в партикулярном не узнать, совершеннейший урод, натуральный шпак[2]. Ну же, пойдем, пойдем, дернем коньячку за адскую встречу. Вот дела, убиться можно! Пирамидально!
Чувствовалось, что граф и в самом деле уже «пирамидально» принял на грудь и готов вот-вот переместиться в горизонтальную позицию.
В ресторане было шумно, полно народу и накурено, хоть топор вешай. Оркестр играл «Преображенский марш», какой-то подпоручик, пуская пьяную слезу, скверно подпевал и дирижировал не в такт бутылкой из-под шампанского. Веселье было в самом разгаре.
Ухтомский с Орловым занимали отличный столик, в углу, под пальмой, недалеко от сцены.
– Прошу, мон шер. – Граф указал Граевскому на свободное место, уселся и, подняв кверху палец, негромко позвал: – Эй, человек!
Странно, но в кабацком бедламе его сразу же услышали – с быстротою молнии подбежал лакей, склонил в подобострастной готовности плешивую, с пробором посередине, голову:
– Что угодно-с, господин полковник? – При этом он раболепно улыбнулся, шаркнул ножкой и неуловимым жестом подал Граевскому карту: – Прошу-с.
– Шампанского! – Граф мутно глянул на лакея и вытащил старинную, резной работы папиросницу. – Клико демисек[1], полдюжины!
Портсигар со щелчком раскрылся, и крохотные молоточки вызвонили переливчато и хрустально: «Ах, мой милый Августин, Августин, Августин!»
– Слушаю-с. – Распрямившись, лакей кивнул, со вниманием выслушал Граевского и улетел словно на крыльях. В нем было что-то от птицы-падальщицы, пробавляющейся человечинкой.
– Ну-с, давайте-ка пока коньячку! – Граф плесканул в лафитники мартеля, поднялся и сказал очень просто, с душой: – За встречу, за фронтовую дружбу. И пусть сдохнут проклятые большевики!
Под такой тост грех не выпить – чокнулись, залпом проглотили огненную жидкость, сели. В это время вернулся лакей, осторожно, двигаясь на цыпочках, принялся накрывать на стол – шампанское, коньяк, заливное, рыба, маслины, балык, икра. Руки его при этом отчего-то дрожали, движения были суетны, а глаза прикованы к скатерти, – казалось, ему не терпится побыстрее убраться отсюда.