Шрифт:
Брэддок Вашингтон подождал, пока они опять успокоятся. Потом он сказал:
– Я уже все вам объяснил. Вы мне здесь ни к чему. Лучше бы нам с вами никогда не встречаться. Всему виною ваше собственное любопытство, но я готов обсуждать с вами любой приемлемый для меня способ выйти из затруднения. Однако до тех пор, пока вы будете заниматься рытьем подземных ходов - да, я знаю про тот, который вы начали рыть, - мы с места не сдвинемся. Не так уж вам здесь плохо, как вы изображаете, и напрасно все это нытье о разлуке с близкими. Если бы вас так заботили ваши близкие, вы никогда не стали бы авиаторами.
Высокий пилот отделился от прочих и поднял руку, взывая к своему тюремщику.
– Позвольте вас спросить!
– крикнул он.
– Вот, по-вашему, вы человек справедливый?
– Какой вздор! С какой стати я буду к вам справедлив? Вы бы еще от кота потребовали справедливости к мышам.
При этом сухом замечании два десятка мышей понурились, но высокий все же продолжал.
– Ладно!
– крикнул он.
– Это уже было обговорено. Вы не жалостливый, вы не справедливый, но вы хоть человек, с этим-то вы не спорите - попробуйте, поставьте себя на наше место и подумайте, как это... как это... как это...
– Как это - что дальше?
– холодно осведомился Вашингтон.
– Как это бессмысленно...
– Смотря для кого.
– Ну - как жестоко...
– Был уже об этом, разговор. Жестокость - пустое слово, когда дело идет о самозащите. Вы воевали и сами это знаете. Что-нибудь поновее.
– Ну хорошо, тогда как глупо...
– Пожалуй, глуповато, - признал Вашингтон.
– Но что прикажете делать? Я предлагал всем желающим безболезненную смерть. Я предлагал похитить и доставить сюда ваших жен, невест, детей и матерей. Я согласен расширить ваше подземное помещение, согласен кормить и одевать вас до конца ваших дней. Если б можно было начисто лишить вас памяти, вы бы все у меня тут же были оперированы и переброшены подальше от моих владений. Больше я пока ничего не могу придумать.
– А может, поверите нам на слово, что мы болтать не станем?
– выкрикнул кто-то.
– Если это предложение, то несерьезное, - пренебрежительно отозвался Вашингтон.
– Я взял одного из вас наверх, учить мою дочь итальянскому. На прошлой неделе он сбежал.
Две дюжины глоток испустили восторженный вопль; началось буйное ликование. В припадке веселья узники приплясывали, хлопали в ладоши, дурашливо гоготали, тузили друг друга, а иные даже взбегали по отвесному стеклу и грохались задом об пол. Высокий затянул песню, и все подхватили:
Эх, повесим кайзера
На зеленой яблоньке.
Брэддок Вашингтон хладнокровно переждал, пока они допели.
– Вот видите, - сказал он, когда восторги поутихли, - я на вас ничуть не озлоблен. Мне приятно, что вы радуетесь. Поэтому я и недосказал. Этого - как его... Кричтикьелло?
– подстрелили четырнадцать моих агентов.
Было неясно, что речь идет о четырнадцати мертвецах, и ликование тут же улеглось.
– Но так или иначе, - гневно повысил голос Вашингтон, - он попытался сбежать. И после этого вы думаете, что я рискну поверить кому-нибудь из вас?
Снизу снова кричали наперебой.
– А как же!
– Китайский дочка учить не хочет?
– Эй, я умею по-итальянски! Моя мать оттуда родом!
– Может, ей сначала надо по-нашенски?
– Это, что ли, та, синеглазая? Зачем ей итальянский, я ее кой-чему поинтереснее научу!
– А я знаю такие ирландские песни - сам пою, сам поддаю!
Мистер Вашингтон вдруг протянул трость, надавил кнопку в траве - и пропасть погасла, осталась только впадина и черные зубья решетки.
– Эй, - позвали снизу, - вы что же, так и уйдете? Благословить забыли!
Но мистер Вашингтон с двумя юношами уже шествовал по полю для гольфа к девятой лунке, словно и яма и узники просто немного мешали ему играть и он легко миновал эту помеху.
7
Под сенью алмазной горы тянулся июль с его глухими ночами и теплыми, парными днями. Джон с Кисминой были влюблены друг в друга. Он не знал, что подаренный им золотой футбольный медальон с надписью "Pro deo et Patria et St.Midas" ["За бога, отечество и св.Мидаса" (лат.)] покоится на платиновой цепочке у ее сердца. Между тем так оно и было. А она тоже не ведала, что крупный сапфир, который она как-то обронила из своей простенькой прически, был заботливо уложен в Джонову заветную коробочку.
Однажды к вечеру, когда в покое, убранном рубинами и, горностаем, не было музыки, они провели там час наедине. Он сжимал ее руку, и она так посмотрела, что с губ у него сорвалось ее имя. Она придвинулась - и помедлила:
– Ты сказал "Кисмина моя", - спросила она, - или просто...
Она боялась ошибиться. Вдруг она неправильно расслышала.
Целоваться они не умели, но через час это стало неважно.
Так прошел вечер. А ночью они лежали в бессонных грезах, перебирая прошедший день минуту за минутой. Они решили пожениться как можно скорее.