Шрифт:
— Ужасные поступки были, но такое ужасающее, чему бы я посвящал свое время — нет. Я доволен не собой, но своей жизнью. Так, как сложились обстоятельства.
— А собой отчего не довольны?
— Я не умею себя анализировать.
— Давайте я Вам помогу. Какие черты, особенности собственного характера Вас не устраивают?
— Мне мало что нравится в себе. Но то, что дано мне свыше — я не могу в этом раскаиваться. Размышлять о себе — хорош я или плох, хорошо или плохо делаю — нет, не буду.
— Что есть любовь? Сон, болезнь?
— Объективный биологический, химический процесс.
— Но тогда это чувственность.
— Нет, все равно что-то вырабатывается в человеке, и он выражает себя таким образом.
— Вы имеете в виду любовь до гробовой доски?
— Все зависит от состава химических веществ в человеке.
— Вы знаете примеры такой любви?
— Да, знаю.
— Свою жизнь, видимо, тоже Вы не оценивали, но интуитивно понимаете, какой она была?
— Да, конечно.
— Простите, мы говорим дольше условленного. А на прощание все же Ваше любимейшее собственное стихотворение, хоть пару строк…
— У меня нет таких стихов. Все они очень несовершенны. Помнятся мне другие строчки — заезженные. Те, которые часто цитируются.
Бенедикт Сарнов
Я НИ В ГРОШ НЕ СТАВЛЮ СОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ
— Большинство актеров, с которыми мне приходилось беседовать, утверждают, что находят в себе черты характера большинства сыгранных ими персонажей. Расскажите, а как складывались отношения знаменитого литературоведа Сарнова с близкими ему писателями.
— Вас, наверное, интересуют знаменитые…
— Вовсе нет. Это может быть дорогой Вам человек, более близкий, чем писатели.
— Людей таких очень много. Я немолодой человек, жизнь меня со многими сводила, и среди них были очень яркие. Один из самых ярких — Виктор Борисович Шкловский, мой учитель. Необыкновенным, интересным человеком был Борис Слуцкий. Не знаю, имею ли я право сказать, что мы с ним дружили — во всяком случае были близки. Знал я Эренбурга, Маршака, Паустовского… Замечательным, совершенно необычным человеком был другой Шкловский — Иосиф Самуилович, знаменитый астрофизик. Среди моих друзей, людей, с которыми меня сводила судьба, были люди неизвестные или малоизвестные. Например, Валя Петрухин. Это был физик, мы познакомились в Дубне. Мы проезжали с ним по всей стране 9 тысяч километров в течение месяца. Это был феноменальный человек. Он был хулиганом, автомобильным хулиганом. Он садился за руль после бессонной ночи всегда трезвый и давал такую скорость! Он делал жуткие, страшные трюки на дорогах, например, проезжал по краю пропасти… Он не мог кончить хорошо, погиб при трагических обстоятельствах.
— Как он умер?
— Он выбросился из окна в Дубне. Он сжигал себя, горел на грани двух состоянии — эйфории и депрессии. Валя Петрухин для меня — яркое воплощение такого русского характера — бесшабашного, совершенно непредстказуемого. Другой человек, сыгравший большую роль в моей жизни, тоже из Дубны — это Саша Воронель. Сейчас он живет в Израиле, где создал свой журнал. Жена его говорила, что ему тесно в рамках физики, оттого, что он человек гуманитарных наклонностей. Много с Шуриком, как мы его называли, спорили — это было чисто словесное общение, сшибки, споры… Его способ мышления и наши споры приучили меня к тому, что истина амбивалентна. Я ведь был воспитан в очень догматическом ключе, как и все мы. Я обязан ему новым взглядом на истину. Может, это свойство его личности, а может, это связано с его профессией, с тем, что он физик. Не случайно же все крупнейшие открытия XX века связаны с релятивистскими идеями. Другой мой собеседник и приятель — художник Илья Кабаков. Сейчас он один из самых знаменитых русских художников в мире. В его искусстве я мало что понимал. Когда он начинал рассуждать о картинах, своих или чужих, его можно было заслушаться. Он пел как соловей. У него это было на грани игры, он как бы играл идеями. Я очень скептически относился всегда, да и сейчас тоже, к разным ультрамодернистским течениям в искусстве. Я, скорее, консервативен. Илья показал мне изображение какой-то круглой табуретки со штырем, на который было надето велосипедное колесо. И заявил, что это величайшее произведение XX века. Я готов был уже иронизировать, но он начал говорить. И речь его была так захватывающа, это было так неопровержимо, что я на какое-то время поверил, что это величайшее произведение XX века.
— Он был лучшим оратором, которого Вы слышали?
— Нет, что Вы. Я счастливый человек и таких встречал на своем веку немало. Здесь в Переделкине неподалеку находится дача Корнея Ивановича Чуковского. Я знал и его, и его недавно умершую дочь Лидию Корнеевну. Они были замечательными людьми. Насколько похожими внешне, настолько разными людьми. Лидия была воплощением душевного риторизма, это был очень строгий, несгибаемый человек. Корней Иванович — совершенно другой: пластичный, артистичный, открытый, готовый общаться с очень разными людьми. Он был абсолютно чужд риторгизма и строгой моральности оценок. Он знал, кто чего стоит, кто что представляет собой. Поверхностному взгляду могло показаться, что он даже был неразборчив в своих симпатиях и знакомствах. Он был редким человеком в своем обаянии и таланте общения. Самым необычным для меня было его отношение к детям. Оно не соответствовало типажу, созданному в литературоведении — эдакий «добрый дедушка Корней». В нем не было никакой благостности… Для него дети, были как источник, питательная среда, из которой он черпал душевное здоровье. В его дневниках написано, что он ощущал себя человеком с комплексами, затравленным, нелегко переживавшим все перипетии отношений с литературными кругами, правительством и так далее, и дети были как бы его подпиткой.
— А из какого источника пьете Вы?
— Я менее сложный человек, чем Корней Иванович. В моей жизни не было сложностей, которые сильно исказили бы мой внутренний мир. Я более гармоничный, и в этом смысле более примитивный. У меня не было ни депрессий, ни бессониц, которыми мучался всю жизнь Корней Иванович. Я погружаюсь в книги, и к счастью для себя не утратил способности получать удовольствие от книг не самого высокого пошиба — детективов, научной фантастики.
— В музыке Вы так же всеядны?
— Ну, знаете, с музыкой у меня плохо. Мой отец был музыкант, и как всякого еврейского ребенка меня в детстве учили музыке и воспитали стойкое отвращение. По-настоящему ценить музыку я так и не научился. Люблю Баха, безумно люблю русские романсы, цыганщину, но к симфонической музыке я глух. Я просто ее не понимаю.
— Скажите, при Вашей всеядности чтения есть кто-то для Вас, кто лечит — из великих прозаиков XX века?
— Литература высокого ряда, великая литература, особенно русская — она не лечит, не дает отдохновения. Она тревожит, мучает, терзает, раздирает… Если говорить о XX столетии, то один из самых мрачных пессимистов и ипохондриков в русской литературе, читая которого я получаю наслаждение — это Зощенко.