Шрифт:
— Хорошо, юноши, — сказал он, — вы меня радуете. Потом он заговорил о сочинении музыки.
— Я думаю, юноши, что неправильно писать только ту музыку, которая тебе приходит в голову; я бы дал такому молодому композитору задание и посмотрел, как он с ним справится — покажи, на что ты способен. Для творческих порывов у тебя еще будет время, когда ты найдешь свой стиль.
Он задумался, а потом сказал:
— Вот если бы вы все трое, например, разработали одну тему? Я бы имел возможность лучше вас узнать и мог бы вам посоветовать, в каком направлении работать…
Он провел рукой по лбу.
— Ну, например… например, вот такая маленькая увертюра: ночь в военном лагере. Перед битвой. Какой сильный музыкальный образ, не правда ли?
Папочка вытаращил глаза.
— А… а звезды светят?
Пан Фольтэн прикрыл глаза рукой:
— Нет. Скорее, как перед грозой. Я вижу огненные молнии на горизонте. В лагере гремят барабаны и трубят стражи…
— А какое это войско? — сдержанно спросил Ладичка.
— А что?
— Ну, как же — какие инструменты выбрать?
— Правильно, — согласился пан Фольтэн и одобрительно кивнул. — Ну, скажем, войско царя Навуходоносора. Как вам кажется? Для экзотики.
Папочка выглядел обескураженно.
— Но ведь это ж были язычники!..
Пан Фольтэн взглянул на него удивленно:
— Вам это не нравится?
Папочка покраснел и стал совсем жалким.
— Да нет, просто я про них ничего не знаю, — сказал он, заикаясь. — Если б там хоть звезды были!.. Звезды еще можно выразить!
— Творчески мыслящий художник может представить себе все, — сказал наш меценат. — Но я вас не принуждаю. Просто мне пришла в голову такая идея.
На этот раз в конвертах оказалось уже по три сотни, но, к нашему изумлению, их хватило ровно на столько же, на сколько и двух предыдущих. На деньгах, наверно, лежит какое-то проклятье: сколько их ни получай — все мало.
Разумеется, мы принялись за этот Навуходоносоров лагерь, чтобы доставить пану Фольтэну удовольствие. Ладичка не долго думая решил, что нужно сделать «нечто сарацинское», и начал нашпиговывать партитуру турецким барабаном и литаврами; протяжный отдаленный вой должен был символизировать «пение муэдзина» (Ладичка упорно говорил «музеин»). У меня получился лирический ноктюрн с робким намеком на вечерний зов трубы. Зато Папочка до глубокой ночи потел над навуходоносорским лагерем и в отчаянии рвал на себе волосы, потому что у него не выходили «огненные молнии на горизонте». Все у меня там звезды получаются, твердил он безнадежно, без звезд какая ночь, — это не ночь, а пустая черная нора! В результате родилось короткое героическое «Largo» для фортепьяно — пожалуй, лучшая вещь из всего, написанного Папочкой до той поры. Но с военным лагерем это произведение имело мало общего.
Наш любезный меценат был очень доволен. С очками на носу он изучал наши творенья и беззвучно шевелил губами.
— Недурно, — ворчал он одобрительно над партитурой Ладички, — вот этот шакалий мотивчик — хорошая идея.
Ладичка пнул нас под столом, чтобы мы не заикались о «музеине». У меня он похвалил вечернюю зорю, но над Папочкиным «Largo» нахмурился и стал ковырять в ухе зубочисткой.
— Холодновато, — произнес он. — И нет масштабности.
— Да, — прошептал Папочка, совершенно раздавленный.
— Послушайте, — вдруг решил пан Фольтэн, — вам, наверно, больше по душе всякие пасторальки. Представьте себе стадо овец… и юного пастуха, играющего на свирели песнь любви…
— Да-да, — еле слышно прошептал Папочка, преданно моргая, но его пухлые щеки выражали ужас, и пот выступил у него на лбу от одной мысли о стаде овец и пастушеской песне любви. Ладичке задали торжественный марш военачальника варваров. «Это будет примерно так», — сказал Ладичка и с готовностью застучал пальцами по столу варварский марш. Мне пан Фольтэн выдал какие-то стихи, чтобы я положил их на музыку. Хор женщин, оплакивающий ужасы войны. Стихи мне показались чудовищными. На каждом шагу «О горе, горе!» и тому подобное. Но рука пана Фольтэна в тот раз была еще щедрее, и мы постарались Уводить ему, как только могли.
– Знаешь что, Папочка, — говорю я, — давай, я тебе сделаю стадо овец со свирелью и песнью любви, всякие «бе» да «ме» и мечту любви — это как раз для меня. А ты за это положи на музыку мое «О горе, горе!» Ты ведь прямо создан для «О горе!» и хора жен и матерей, а пан Фольтэн не догадается, кто что писал.
Песнь любви получилась у меня такая, что добродетельный Папочка только краснел — такое это было воркование и страстные стоны.
— Послушай, — защищался он, — я не могу ему это отдать, ведь он меня засмеет. Разве похоже, что я мог такое сочинить?
Зато с каким совершенством сконтрапунктировал он «О горе!» как cantus firmus; многоголосье оттенялось легким эхо, и все завершалось протяжной монотонностью звучащих в унисон альтов, так что мороз подирал по коже.
Когда мы сдали пану Фольтэну работы, он не скрыл своего удовлетворения; только на Папочку он глянул почти с укором, бегло просмотрев мою пастораль.
— Холодная музыка, — сказал он с сожалением. — Разработка отличная, но совершенно без страсти.
— Да, — промямлил несчастный Папочка. Вот прицепился к нему наш меценат!