Шрифт:
6. Причащение к непредвиденному знанию
Остаток дня мы, Краснеры, провели вместе, втроём. Легче всех чувствовал себя я. Позвонил даже жене и настоял на том, чтобы она взяла у Любы рецепт пирожного по-ялтински. Причём, уговорил её немедленно — до моего возвращения — выпечь пробную партию. Люба вырвала у меня трубку и стала божиться ей, будто рецепт этот настолько прост, что пробной выпечки не требуется.
С Геной, однако, беседа у Любы не склеилась. Он звонил раньше, чем я жене, и пожаловался сперва на кота, который после возвращения хозяйки из Канады ходит за ним по пятам, урчит и — судя по виду — собирается выцарапать ему глаз. Потом Гена признался жене, что её подруга, то есть вернувшаяся из Канады хозяйка тоже очень злая. Правда, не на на Гену, а на канадского жениха, которого решила наказать, — и поэтому зазывает его, Гену, в постель. Если всем нам вместе не найти скорого выхода из этого фарса, объявил Гена, то он перестанет хозяйке сопротивляться.
«Не смей! — взвизгнула Люба. — Она диссидентка! И болела гонореей!»
«Почему же, твою мать, ты загнала меня сюда?!»- возмутился Гена.
«А потому, — всполошилась Люба, — что обо всём приходится заботиться мне! И потому ещё, что ты не знаешь языка, а образованным и участливым людям приходится просиживать тут вместо тебя только для того, чтобы сделать нам хорошо!»
«Не дразни! — пригрозил Гена. — На фиг мы сюда вообще свалили?»
«А ты сам это себе на свою задницу надумал! — снова взвизгнула Люба и извинилась передо мной за вульгарность слога. — Кто это сверлил мне там уши про счастье и свободу?!»
«Хватит! — бесился Гена. — Подумай лучше как всю эту херню закончить!»
Однако никто у нас, в счастливой семье Краснеров, заканчивать «эту херню» не собирался.
Прошла ещё неделя. В течение которой я не выходил из дому. Днём дописывал книгу о философии и утолял Иринину жажду к свободе, а вечером принимал пациентов, после чего — на какое-то время — возвращал к жизни угасшую Любину надежду на счастье, утопая вместе с ней — на то же время — в тягучих восточных мелодиях из Гениной фонотеки и в волшебных образах из арабских сказок. Образах, увлажнённых вязким массажным маслом, которое, рискуя работой, Люба тащила из номера люкс в отеле.
Жена моя из прежней — и, как казалось тогда, давней — жизни вела себя мирно, поскольку именно она и посвятила меня когда-то в терапевтические тайны оптимизма и присутствия духа.
С Геной было сложнее. Как-то вечером, когда мы, Краснеры, обедали с новыми пациентами и с нашими индусами, в квартиру, бешеный от водки и ревности, ввалился Гена с Любиной подругой, которую он представил гостям как диссидентку и жену. Вёл себя буйно, но Люба уверила всех, что я его вылечу: это, мол, только первый визит.
Я вывел Гену на кухню и напомнил, что до получения справки о сдаче английского экзамена ему благоразумнее держаться в рамках, то есть подальше от моего — точнее, своего — дома, а иначе не видать тебе, дескать, местной лицензии.
К изумлению гостей, Гена угомонился — вернулся к столу и стал молча пить водку, которую Любина подруга подливала ему в стакан так же настойчиво, как мне — Люба. При этом, под общий смех, диссидентка расспрашивала присутствовавших женщин, включая Любу, о любовных пристрастиях присутствовавших мужей, включая меня, — и, под собственный смех, рассказывала о Гениных. Когда водка в бутылке вышла, Гена вдруг грязно выругался в адрес всех штатов Америки и стукнул кулаком по пустой тарелке. Тарелка разлетелась на осколки, а из кулака хлынула кровь. Протянув салфетку, я велел Гене покинуть помещение. Он расплакался и удалился, но в эту ночь никому в семье Краснеров не спалось.
Утром я уехал на весь день в издательство, а по дороге домой решил обговорить с Любой и Ириной варианты благопристойного выхода из «этой херни»: каждому из нас настало, мол, время отступить в свою жизнь…
Войдя в подъезд, я стискивал голову в ладонях, не позволяя уму отвлечься в сторону от отшлифованных фраз прощального монолога. Хотя я понимал, что выходить из сложившейся ситуации — как, впрочем, из любой иной — следует в шутливой манере, практикуемой людьми с целью дезинфекции нелестных истин, меня одолевала непостижимая грусть прощания с блудным существованием, прощания блудного самца с блудными самками, от которых его отрывают именно тогда, когда неистовство плоти становится условием причащения к непредвиденному знанию о человеке. Грусть эта казалась мне тем более глубокой, чем лучше сознавал я, что прощаться предстояло прежде всего с самим собой: очередное отступление в жизнь означало возвращение в мир, оскорбляющий именно своею реальностью.
Выйдя из лифта и подступив уже к двери с табличкой «Геннадий Краснер», я поэтому так и не знал — что же именно придётся сказать на прощание чужой женщине по имени Люба и её дочери по имени Ирина. Быть может, изреку что-нибудь столь же печальное, сколь печальным я себе раньше казался. В исступлении страсти, скажу, больше справедливости, чем в правилах жизни; ведь живём же все мы, люди, по этим правилам — и вот нам, увы, не живётся; каждый ведь день пробуем, но нет, не живётся…
Или, наоборот, скажу что-нибудь лёгкое, как лёгким — легче, чем мир — я себе казался сейчас. У нас была любовь, скажу я, и именно любовь, ибо любовь, как заметил весёлый поэт, — это не тоскливый стон скрипок, а визг матрасных пружин. Или скажу что-нибудь такое, что будет непонятно мне самому, а потому позволит не только объяснить происшедшее, но и сохранить к нему интерес. Например, — что: единственный способ выявить пределы возможного — это выйти из него в область невозможного.