Шрифт:
Но Матрона была все еще жива и как бы со стороны видела саму себя, сжавшуюся в комок на старой тахте. И спрашивала молча: ради чего ты мучаешься, ради чего? И слышала свой голос:
— Ради тебя, сынок мой, ради тебя. Я знаю, чувствую, что ты недалеко, и мне бы только узнать, как ты устроился в этой жизни. Счастлив ли ты, здоров ли? Мне ничего не надо, сынок, только бы понять: ты и в самом деле мой сын, или явился в наказание за мои грехи. Не бойся, я не стану приставать, навязываться, не потребую сыновней любви. Я не достойна ее, мой золотой, такая мать, как я, только позор для сына. Я и сама это знаю и не хочу, чтобы из-за меня ты жил с опущенной головой. Я не достойна твоей любви, родной, но позволь мне хотя бы слышать твой голос. Позволь наглядеться на тебя, ничего другого я не прошу. Если ты отвернешься, если родная мать покажется тебе чужой, я не обижусь, мое солнышко. Я не осмелюсь подойти, приласкать тебя, но само твое дыхание согреет мое сердце…
Она плакала молча и, глотая слезы, молча взывала к нему, и он, ее взрослый сын, был вроде бы рядом, стоял перед ней — стоило только руку протянуть, — но она не могла собраться с духом, явственно ощущая холод ecn отчужденности, и готова была отступить, отрешиться, вернуться к прежней жизни и дожить, как придется, до конца покорившись судьбе. Но в то же время ее грела надежда, и как-то само собой думалось о будущем, о том, что, войдя в новый дом, она не должна признаваться — на первых порах, по крайней мере; да и позже не следует, и вообще — он ведь сын, он не может не почувствовать тепло материнского сердца. Он узнает в ней свою мать, и чужой дом станет для нее родным.
И вернется счастье.
6
Согретая надеждой, она будто после тяжелой болезни встала, ощутив вдруг давно забытую и потому непривычную легкость, когда каждое движение отзывается пьянящим чувством телесной радости. Вечером, собираясь, как и обещала, к Чатри, она уже не только не сомневалась, но и удивлялась себе, не понимая причины столь долгой своей нерешительности. О каком позоре могла идти речь, если это сватовство, это позднее замужество приближает ее встречу с сыном? Что же касается людских пересудов, то она и раньше не очень-то обращала на них внимание, а теперь — тем более.
Семья Чатри была в сборе. За стол не садились, видимо, ждали ее. На этот раз Ната расщедрилась — в честь зятя и дочери, надо думать: на столе были пироги из молодого сыра и много чего другого. Наверное, ее все же задело сегодняшнее угощение Матроны — Ната и курицу сварила, не пожалела на этот раз. Когда все уселись, она еще раз осмотрела стол, что-то переставила, что-то поправила и, наконец, присела, глянув на Матрону с усталой, но горделивой усмешкой. Видишь, читалось в ее взгляде, все недосуг бывает, а так — велика ли важность стол накрыть? Чатри и зять выпили, и Матрона не стала отнекиваться, опрокинула для храбрости. О деле никто не заговаривал до тех пор, пока Чатри не произнес, как положено, тост в ее честь. Ната, словно только и ждала этого, подняла рог, поддерживая тост мужа, выпила и участливо, ласково почти спросила:
— Ну что, Матрона? Что ты решила?
Матрона знала, что ей зададут этот вопрос, и вроде бы готова была ответить, но сделать это оказалось трудней, чем ей думалось, и она молчала в растерянности, не решаясь вымолвить слово, которое, прозвучав, станет ее судьбой. Все притихли, ожидая, и эта возникшая вдруг тишина тяжким гнетом легла на нее, заперев дыхание, и стараясь освободиться, Матрона торопливо проговорила:
— Какие решения могут быть у таких, как я? Не знаю, что и сказать. — Тут она запнулась и вдруг спросила, обращаясь скорее к самой себе, чем к кому-то другому: — А куда я дену свои пожитки?
За столом все задвигались разом, заговорили: ее вопрос был принят, как ответ.
— Дай Бог тебе долгой жизни! — заулыбалась Ната. — Надо было сразу сделать так, как лучше… А за пожитки свои не беспокойся, ты же в дом войдешь, туда и повезешь их, чтобы никто не мог сказать — пришла, мол, с пустыми руками. Не гостьей, хозяйкой там будешь.
И Венера засветилась, как весеннее солнце. С горделивой радостью глянула на мужа, словно награду ему вручая. Она-то знала, только такой человек, как он, умный и обходительный, мог склонить Матрону к согласию.
Муж понял ее и решил довести дело до конца.
— Ну, что ты беспокоишься, Матрона? — кивнув жене, сказал он. — Доме сказал мне, если, мол, она согласится, передай ей от моего имени: все, что есть у нее — принадлежит только ей, и пусть она поступает со своим добром, как хочет. Лучше, если продаст все, а деньги положит на свое имя, никто из нас на них не позарится. — Высказавшись от имени Доме, зять добавил и от себя: — Так будет лучше всего, Матрона. Не беспокойся, ты в хороший дом идешь. Нуждаться ни в чем не будешь. Доме со своей семьей давно живет в городе. Отец же, Уако, один остался, а каково одному — сама знаешь. В город он переезжать не хочет, здесь, мол, родился, здесь и доживу свой век.
— Он правильно говорит, — вступила, не удержавшись, Ната. — Продай все, что есть, и поступай с деньгами, как хочешь. Дом у тебя неплохой, покупатели найдутся. То же самое и со скотиной. Мы и сами можем у тебя корову купить…
— Если ты согласна, — продолжал зять, — назови свой срок. Закончи за это время все дела, продай то, что тебе не нужно будет, а мы в назначенный день приедем на машине. Я тоже приеду. Все, что захочешь взять с собой, погрузим и увезем.
Она молчала. Ждала, что скажет Чатри. Тот слушал зятя, потом жену и снова зятя и, наконец, не выдержал: