Шрифт:
Московский июнь. Полдень. Жара, влажная духота, которая затянется до возможной грозы. Я думаю: что, если она не случится. Гроза обещает принять во внимание.
Вот уже прошло четыре года с тех пор, как не прошло и дня, чтобы я не вспомнил о тебе. Может быть, потому, что, исчезнув, ты прихватил, как скарб, и меня с собою. Все это не удивительно и – возможно: ведь, по сути, ты вор, и я должен был это помнить.
Вор своей наготы, моего желания, наших общих развлечений и авантюр – источников интереса, повествованья. А также наших общих денег – мы не успели поделиться. Тогда нас подставили, был объявлен розыск, мы вспыхнули – и нужно было деться. Когда решили, обжегшись, уехать в Крым – мы собирались пожить на приколе в Гурзуфе, – ты не пришел на Курский на стрелку. Один я не поехал. Ты канул бесследно – вместе со мной и со всей добычей.
Все эти четыре года я болтался по свету, как в проруби волчье семя. Исколесил всю Европу, был в Турции, гостил у Короля в Беер Шеве, подолгу жил в Праге, Берлине, Варшаве… Сначала с полгода, мотаясь из города в город, я искал тебя, как обманувшийся пес, попавший на собственный след, потом – уверяя себя, что без цели – забыться.
Что я видел? Не вспомнить: бойня расходящихся серий, бред абсолюта различий. Однажды я понял, что тебя нет в живых: эхо моих позывных оборвалось, когда в прошлом году, в ноябре, я вечером вышел из отеля, чтобы пройтись по Карлову мосту.
Я застыл, свесившись через перила. Меня стошнило. Теченье слизнуло, как пес, мой выкидыш – рвоту.
Я вернулся, лег не раздевшись и три дня изучал путанку трещин на потолке, дебри обоев.
Тогда я решил искать тебя среди мертвых.
Месяц назад в Кракове, когда просматривал микропленку тамошнего архива судмед-экспертизы, вдруг при смене очередного кадра, как в провале, я увидел снимок твоего мертвого тела. Графа описания диспозиции на месте: «головою на северо-запад». Раскроенный с темечка череп, твое прекрасное, как бы надорванное на два облика лицо: божество лукавства. Тогда, затопленный ужасом, в одной из половинок я узнал себя. И я решился.
Блики исчезли. Пополам с духотой в легкие стали въедаться сумерки. Вместе с ними сгустилась облачность, вынуждая стрижей переходить на бреющий. Взвесь тополиного пуха осела, завалив сугробами плинтус.
Видимо, гроза решила принять меня во вниманье.
Потом, подкупив краковского архивариуса, я стал владельцем твоей записной книжки, двух своих давних писем к тебе и ключей от этой мансарды.
Из Польши я шел к тебе месяц. Я не сел ни в самолет, ни в поезд, я пешим ходом измерил свое исступленье. Мог утонуть в Днепре – закрутило в воронку, был обобран по мелочи – взяли ксивы и куртку в Смоленске. Я не отвлекался, я шел, как голем, шел к тебе с одной мыслью – добраться.
Сегодня утром я был кем-то узнан в переходе метро. Человек вцепился в локоть, полоумно вглядываясь в лицо. Отпустил наконец, внезапно смутившись. Я не вспомнил его. Я двинулся дальше.
На Маяковке замешкался: купил жетон, чтобы тебе позвонить. Было занято. И еще.
Затем я пошел к пруду. Забрался, разбив локтем окно, в раздевалку купальни, вскрыл твой тайник в подсобке (записная книжка), взял порошок (дыханье), пушку и деньги. И тут же направился к подъезду. Поднялся, позвонил. Ты не открыл. Я отпер.
Ты стоял за дверью. На этот раз я не пропустил удара. Я успел. Оглушил, скрутил, дотащил, завалил на кушетку. Сел подле на пол, стараясь отдышаться.
Пух лез в рот и глаза. Я отплевывался, чтоб не сглотнуть, задерживая дыханье, глубокое после борьбы. Я спешил отдышаться. Наконец ты очнулся, двинулся, застонал.
Он наклонился к моему лицу. Дрожащими влажными пальцами провел по щеке, постепенно усиливая нажим. Резко отнял руку и, медленно разворачивая, поднес к своим исчезнувшим от кайфа зрачкам. Указательным снял с подглазья приставшую пушинку. Потом осторожно положил ладонь на солнечное сплетенье, лаская, и ниже, и вдруг сжал горстью. Я задохнулся болью.
Видимо, тополиный пух попал ему в дыхательное горло. Он закашлялся, набухли артерии, лицо от удушья стемнело. Я бросился в кухню, схватил нож, метнулся обратно. Он погибал, я полоснул по горлу. Мне повезло – пушинка застряла выше.
Я закинул ему голову, чтобы кровь не заливала глотку. Теперь он мог какое-то время дышать, мог слышать.
Я поцеловал его. Я сказал ему это.
Я ушел от него, захлопнул дверь, спустился во двор, вышел к пруду, сел на лавку, закрыв руками лицо и раскачиваясь, как цадик.
И вдруг я услышал его позывные».
Воронеж
Крепка, как смерть, любовь.
Царь СоломонНикогда не смогу привыкнуть к пробою в памяти о тебе: пробоина – ты – больше, чем память. Пробоина эта, словно слепое пятно, разрастаясь из бокового, взбирается, как ледник, на континент зрачка, – и цивилизации меркнут, выколотые оледененьем. Так города, разрушенные полчищами Времени, становятся больше в воображении потомков: сгустки праха танцуют над горизонтом, полыхая окнами, кровлями, возносясь вслед за висячими садами, – и крылатые ракеты пропадают в них бесследно, как брызги китайского фейерверка.