Шрифт:
Открыв дверь кабинета, я вошел внутрь. Осмотрелся и увидел знакомую картину – на одном конце письменного стола, уронив голову на руку, рядом с которой стояли бутылка коньяка, два бокала и одно блюдце с тоненькими кружочками лимонов, сладко сопел Романов, на другом – неподвижно сидел Виктор Худобин. Голова Виктора была откинута назад, на спинку кресла, а из залитой кровью груди торчала рукоятка кухонного ножа.
Несмотря на приоткрытое окно, из которого доносился противный визг газонокосилки, было жарко. Я вынул из кармана носовой платок – вытер пот с шеи. Посмотрел в застывшее лицо Худобина и вдруг, сам не знаю отчего, задался вопросом: интересно, о чем он думал за секунду до смерти? О том, что будет с ним в будущем? Или о том, что было в прошлом? А может, он думал о том, что такого-то числа, месяца и года надо было сделать то, а не это? Или это, а не то? Ведь наверняка в этот момент в голову еще не мертвого человека лезет какая-нибудь несусветная чушь, вроде мысли о том, что времени подумать о чем-то действительно важном уже не осталось.
Дверь с треском распахнулась. В кабинет, тяжело дыша, вбежал Коновалов.
– Что?! Что?! – крикнул мне.
Я пожал плечами. Давая самому оценить результаты проводимого им следственного эксперимента, кивнул в сторону письменного стола.
Увидев нож в груди Виктора, Коновалов протяжно застонал. Развернулся на триста шестьдесят градусов и, что есть силы, ударил кулаком левой руки по правой ладони.
Быстро спросил:
– Кто его, знаешь?
Я отрицательно покачал головой: не я.
– И не я, – сказала вошедшая вслед за Борисом Сергеевичем бабушка.
– И не я тоже, – утирая слезы, чуть слышно прошептала стоявшая на пороге рядом с Рыльским Анечка.
– А кто?! – заорал Коновалов. – Кто, я вас спрашиваю?!
– Дед Пихто! – сказал Рыльский.
И хихикнул. Вышел вперед, посмотрел на Виктора и, не сдержавшись, хихикнул еще раз. Правда, тут же извинился и пообещал взять себя в руки.
Занятное это было зрелище наблюдать за тем, как Рыльский берет себя в руки. То подобно не в меру разволновавшемуся актеру он старательно хмурил брови, то кривил в легком презрении губы, то скорбно опускал глаза и приносил соболезнование вдове гробовым голосом – ничего не помогало: улыбка несмываемым пятном то и дело проступала на его лице.
Наконец он не выдержал и захохотал во все горло.
– Что это с ним? – прошептала бабушка.
Максим Валерьянович захохотал еще громче. Помахал в воздухе ладонью, мол, не обращайте на меня внимания, и сквозь смех выдавил из себя:
– Всё, кролики, баста!.. Ни одного Худобина… Ни одного… Как корова языком слизнула!
И снова зашелся в хохоте.
– Очень смешно, – усмехнулся Коновалов.
Рыльский вытер слезы, градом катящиеся с глаз, и сказал, что ничего веселого в этом, конечно, нет.
– Мне просто вспомнились слова Анатолия, – снова засмеялся он.
– Какие слова?
– О том, что мир делится на хищников и жертв… Что если хочешь жить по-людски – надо быть хищником… Он и детей своих этому учил… А невдомек-то ему, дураку, что в природе редкий хищник умирает своей смертью… Так вот и вышло: я жив, а их, хищничков, корова языком слизнула… Правда, смешно?
Еще раз хихикнув, Максим Валерьянович внезапно насупился. Поправил воротник пиджака, посмотрел на Анечку с таким видом, будто хотел высмотреть на ее теле наиболее уязвимое место, и пожаловался на то, что шестнадцать лет назад Худобины заняли у него тысячу рублей – огромные по тем временам деньги – и до сих пор не вернули их.
Всё было, как в прошлый раз. Прокурор вместе со следователем ходил по этажам и восхищался убранством дома, судмедэксперт осматривал тело убитого, эксперт-криминалист снимал отпечатки пальцев, милиционеры в форме и в штатском допрашивали свидетелей, писали, переговаривались по телефону, словом, вели себя так, как их предшественники вели себя и четыре месяца назад, когда задушили Виолетту, и вчера, когда зарезали Константина, и будут вести себя завтра, если, конечно, к этому времени убийца не поленится и не убьет кого-нибудь еще.
«Но даже если никто никого не убьет, – подумал я, – они, наверное, все равно приедут. По привычке».
Не знаю, кому как, а мне это уже порядком надоело. Из раза в раз отвечая на одни и те же вопросы очередного пинкертона, я внезапно поймал себя на мысли о том, что убийства, регулярно происходящие в доме дяди Толи и не менее регулярное появление в нем людей, призванных найти убийцу, стали неотъемлемой частью моего бытия, как дождь в июне, как неснашиваемое бабушкино пальто, как мысль, которой я проникаюсь каждый раз, когда посещаю Мыскино: «Курочкины – это „далекие предки“ Худобиных».
А еще меня огорчило поведение Анечки. Выходя после допроса из кабинета дяди Толи, мы нечаянно столкнулись в коридоре. Ударившись мне в плечо, она вздрогнула, как от пощечины, инстинктивно отгородилась от меня забором скрещенных рук и закричала, чтобы я не прикасался к ней.
Обидно.
– Не обижайся, – утешила меня бабушка, ставшая свидетельницей этого эпизода. – На ее месте я бы тоже боялась тебя. Как, впрочем, и меня с Максимом.
То, что в убийствах будут подозревать, прежде всего, родственников Виктора Худобина, вскоре подтвердил Коновалов в свойственной ему манере. Через минуту после того, как оперативно-следственная группа, никого не арестовав, покинула Мыскино, он собрал нас в зале и честно сказал, что всем нам хана.