Шрифт:
– Я поймал вас, поймал!
Но пуст был и сарай. Только несколько полок и немного инструментов на них, все – совсем новые: несколько молотков и колун, набор стамесок, две пилы, два коротких куска тяжелой цепи, топор, несколько длинных железных рельсовых костылей, горсть гвоздей, моток крепкой веревки, большой карманный нож, неосторожно оставленный раскрытым, еще один моток веревки, потоньше, совсем как бечевка. Здесь были и садовые инструменты, но выглядели они значительно более старыми, со следами починок, оставшихся от тех дней, когда этот дом знал, что такое детский смех. И в дальнем конце, у стены, – шесть или семь деревянных брусьев одинакового размера и формы. Длиной около восьми футов, в фут шириной и шесть дюймов толщиной.
Здесь в былые времена садовник хранил свои сокровища, а владельцы дома держали несколько запасных деревянных брусьев на случай, если понадобиться починить причудливое покрытие двора. Потому что двор был вымощен древними деревянными железнодорожными шпалами, их уложили «елочкой», узкой стороной вниз. Это было удивительное покрытие: дерево настолько затвердело, что не гнило, когда служило ложем для рельсов, и если море захлестнуло бы остров во время ужасных штормов, какие налетали разок-другой в столетие, покрытие выдержало бы. И сейчас было видно: соль застыла меж волокон древесины. Так что за все время существования запасные шпалы ни разу не понадобились. Брусья, вырубленные почти двести лет назад, сохранились не так хорошо, ибо не просолились штормами; стоя в сарае, они тронулись гнильцой.
Кристиан пристально посмотрел на брусья и понял. Спутников не дано ему. И нет для него креста – сработанного на совесть римскими воинами. И никто не поможет ему на крест взойти. Он обречен сделать все это сам, один. Молчаливая толпа невидимых обвинителей приговорила: распни себя сам.
Шпалы были ужасно тяжелыми, но он ухитрился сдвинуть их с места. Выволок во двор одну, затем другую, и выложил из них букву Т на деревянном покрытии двора. Потом вернулся в сарай. За костылями, колуном и молотками, топором, стамеской и пилами. Он рассчитывал сбить шпалы костылями – там, где брусья соединялись. Ничего не получилось: стоило ударить молотком, как брусья разъезжались.
Пять минут он стоял, плача и причитая, хватаясь за волосы, дергая себя за уши, за нос, раздирая пальцами губы.
Потом он надумал расколоть один из брусов в верхней части, вполовину уменьшив его толщину. С помощью большей из пил, он прорезал узкий паз до середины бруса, в футе от торца. Взял молоток и стамеску и сколол древесину. Получалось. Но с топором дело пошло бы быстрее. Он схватил топор, но топор тут же соскочил с топорища, ударился оземь, со звоном отскочив в сторону, и лежал, зияя проухом, будто беззубым, бесстыдно ощеренным, насмехающимся ртом. Быстро не выйдет; путь ему предназначен трудный. Он снова вернулся к молотку и стамеске, откалывая длинные щепки.
Со вторым брусом было труднее: предстояло выдолбить выемку в фут шириной, чтобы вставить потом в нее тонкий конец первого бруса. И ему было больно. Ему было больно. Боль пронзала его под мышки и пах всякий раз, как он ударял по стамеске. Пот жег ему глаза, потрескавшиеся пальцы кровоточили и оставляли следы на свежесколотой древесине, а пальцы его ног так вонзились в землю, пока он стоял на коленях, что, он знал, – если посмотреть на них – увидишь торчащие кости. Он не смотрел. Не хотел он смотреть.
Но работа – великий целитель. Работа отвлекала его от мысли, от боли, она не позволяла останавливаться на своих обидах, собирала в кучку расползающиеся мысли. Работа – вот величайшее из благ.
Он работал: постанывая, всхлипывая, но преодолевая боль.
Наконец у него получилось два бруса: у одного средняя часть вполовину тоньше, у другого – вполовину тоньше торец. Он положил брус с выемкой на землю, поднял второй, наложил пазы один на другой. Он прочно скрепил шпалы двумя костылями, хотя взмахи молотом отдавались долгими судорогами в каждой мышце – словно он не дерево пронзал железом, а себя самого приколачивал к оси мироздания. Он опускал молот с такой силой, что, закончив работу, обнаружил: костыли прошли насквозь, он прибил свой крест к покрытию. Тогда он заплакал и опустился на колени, раскачиваясь. Но через некоторое время успокоился. У него было мало мускульной силы, но оставалась сила воли, которая была необходима, чтобы идти пешком сквозь метели. Он подобрал топор, вставил его под свой крест и ударил молотом по обуху. Крест отскочил, сдвинувшись на несколько дюймов.
Но теперь, сделав крест, он обнаружил, что его негде воздвигнуть: ни одного подходящего отверстия в земле. Ни одного надежного места, где он мог бы прислонить крест к стене так, чтобы крест не зашатался под тяжестью человека. Где же, где? В тоннеле с арками, который вел к входной двери, он нашел большой железный крюк, на котором, быть может, в старые добрые времена, когда табачные короли еще процветали, люди подвешивали жаровню или сигнальный фонарь.
Он вернулся к кресту, взял топор, всунул лезвие в место соединения, между костылями. Один удар молотом, и наконечник топора вошел в щель так глубоко, что ни вес человека, ни вес бруса не сдвинул бы его.
Ножом он отрезал кусок толстой веревки, сделал петлю, продернув ее через проушину топора. Завязал ее раз, и два, и еще одним узлом, и за свободный конец веревки поволок свой крест к арке. Веревка врезалась ему в плечо, как тупое лезвие.
Стул. Он не мог делать ничего дальше без стула. В дом, через одну из черных дверей. Здесь была столовая с черным деревянным столом, похожим на стол в трапезной монастыря, вдоль каждой стороны – деревянная лавка без спинки. Слишком тяжелые и слишком длинные; ему не протащить такую через дверь, не развернуть ее в холле. Теперь, когда цель была уже близка, неистовство прошло и силы иссякали.