Шрифт:
В это время Пушкин из Москвы писал Вяземскому:
«Если ты можешь влюбить в себя Елизу, то сделай мне эту божескую милость. Я сохранил свою Целомудренность, оставя в руках ее не плащ, а рубашку (справься у княгини Мещерской), а она преследует меня и здесь письмами и посылками. Избавь меня от Пентефреихи» (вторая половина марта 1830 г.).
Отъезд Пушкина почему-то обеспокоил Царя. Вернувшись из Москвы, Николай встретил у Императрицы Жуковского и его расспрашивал, зачем Пушкин уехал в Москву:
«Какая его муха укусила?»
Жуковский ответил, что не знает, зачем. Николай был недоволен также тем, что другой приятель Жуковского переехал из Москвы в Петербург, и прибавил:
«Один сумасшедший уехал, а другой приехал».
Вяземский, сообщая об этом жене со слов Жуковского, пояснил: «Впечатления Государя обо мне даны ему Бенкендорфом» (4 марта 1830, г.).
По-видимому, настроение Царя отразилось и на шефе жандармов. Бенкендорф послал Пушкину очередной нагоняй за самовольный отъезд из Петербурга:
«К крайнему моему изумлению услышал я, что Вы внезапно рассудили уехать в Москву, не предупредив меня… Поступок сей принуждает меня Вас просить об уведомлении меня, какие причины заставили Вас изменить данному мне слову? Я вменяю себе в обязанность Вас уведомить, что все неприятности, коим Вы можете подвергнуться, должны Вами быть приписаны собственному Вашему поведению» (17 марта 1830 г.).
Пушкин ответил своей жандармской няньке добродушно-шутливым светским письмом:
«В 1826 году получил я от Государя Императора позволение жить в Москве,а на следующий год от Вашего Высокопревосходительства дозволение приехать в Петербург. С тех пор я каждую зимупроводил в Москве, осень в деревне… В Москву намеревался приехать еще в начале зимы, и, встретив Вас однажды на гулянии, на вопрос Вашего Высокопревосходительства, что намерен я делать? имел я счастие о том Вас уведомить. Вы даже изволили мне заметить: Vous etes toujours sur les grands chemins» [36] (21 марта 1830 г.).
36
Вы всегда на больших дорогах (фр.).
Намек на то, что он не держит слова, конечно, задел его. Но не мог он, задумав жениться, ссориться с шефом жандармов. Будущая теща требовала, чтобы он выяснил свои отношения с правительством. Дворянам полагалось служить или жить доходами с именья. Пушкин ни того, ни другого не делал. Гончаровы с недоуменьем смотрели на этого странного жениха. Его знала вся Россия, знал, даже как будто жаловал, Царь. Но со службы он был исключен, не было у него ни капитала, ни собственных крепостных. Не было ничего, кроме стихов. Из рода он был хорошего, а по положению только сочинитель.
В семье Гончаровых его так и величали. Может быть, и очаровательная Таша его когда-нибудь так назвала. Пушкин хорошо знал эту среду дворян, беспечных, малообразованных, полуразоренных, но полных претензий. Он понимал, что в их глазах сочинитель немного лучше, чем учитель. Понимал он также, что и мать тянет с ответом, надеясь, что подвернется жених посолиднее. Все это он знал и все же каждый день ездил на Никитскую в одноэтажный деревянный дом, с тремя окнами на улицу, где все было неряшливо и скупо, где старались не оставлять его ни к завтраку, ни к обеду, чтобы не ставить лишнего прибора. Ездил все чаще, связывал себя все больше, влюблялся все крепче.
У Пушкина бывали очередные любимые изречения, которые он твердил, как припев. В полосу жениховства таким припевом было изреченье Монтеня – вне проторенных дорог нет счастья. (Il n'est de bonheur que sur les voies communes.)
Он уверял себя и других, что женится, чтобы найти счастье на проторенной дороге, чтобы зажить как все. Но есть что-то странное, неладное, не Пушкинское в его женитьбе, в этом стремлении добиться руки девушки, которая ничем не показала ему, что она его любит, что он ей нравится.
Он и сам это чувствовал. В глубине души копошилась надежда, что кто-то или что-то отведет его от этого брака. В Страстную субботу написал он Н. И. Гончаровой-матери странное письмо, где подчеркнул свою материальную необеспеченность, разницу лет, свои сомнения в чувствах молодой девушки и в собственной пригодности к семейной жизни. Точно ему хотелось, чтобы ему отказали:
«Ваша дочь может привязаться ко мне только в силу привычки, после долгой близости. Я могу надеяться, что в конце концов я заслужу ее расположение, но во мне нет ничего, что могло бы ей нравиться. Если она согласится отдать мне свою руку, я увижу в этом доказательство только ее спокойного, сердечного равнодушия. Но сохранит ли она это спокойствие, когда будет окружена восторгами, поклонением, соблазнами? Ей будут говорить, что только несчастная судьба помешала ей заключить союз более равный, более достойный, более блестящий… Не начнет ли она тогда раскаиваться? Не будет ли смотреть на меня, как на помеху, как на обманщика и похитителя? Не стану ли я ей тогда противен? Бог свидетель, что я готов умереть за нее, но умереть, чтобы оставить ее блестящей вдовой, свободной выбрать нового мужа – это адская мысль».