Шрифт:
В ушах — грохот, визг, вопли, перед глазами — ураган, обернувшийся каруселью, а в сердце — смертное томление: не умираю, а умирает.
Это и было началом. Десятки, потом сотни, впоследствии тысячи, с переполнившим душу «не могу», решили взять в руки меч. Это «не могу» и было истоком, основой нарождающегося добровольчества. — Не могу выносить зла, не могу видеть предательства, не могу соучаствовать, — лучше смерть. Зло олицетворялось большевиками. Борьба с ними стала первым лозунгом и негативной основой добровольчества.
Положительным началом, ради чего и поднималось оружие, была Родина. Родина, как идея — бесформенная, безликая, не завтрашний день ее, не «федеративная», или «самодержавная», или «республиканская», или еще какая, а как неопределимая ни одной формулой, и необъемлемая ни одной формой. Та, за которую умирали русские на Калке, на Куликовом, под Полтавой, на Сенатской площади 14 декабря, в каторжной Сибири и во все времена на границах и внутри Державы Российской, — мужики и баре, монархисты и революционеры, благонадежные и Разины.
Итак — «За родину, против большевиков!» — было начертано на нашем знамени, и за это знамя тысячи и тысячи положили душу свою и «имена их, Господи, ты един веси!»
О завтрашнем дне мы не думали. Всякое оформление, уточнение казались профанацией. И потом, можно ли было думать о будущем благоустройстве дома, когда все усилия были направлены на преодоление крышки гробовой. Жизнетворчество и формотворчество казались такими далекими во времени, что об этом мы, добровольцы, просто и не говорили.
С этим знаменем было легко умирать, — и добровольцы это доказали, — но победить было трудно.
Прежде всего и с самого начала, мы не обрели народного сочувствия. Добровольчество ни одного дня и часа не было движением народным. С московских кровавых октябрьских дней до последнего Крыма мы ратоборствовали, либо окруженные равнодушием, либо, и гораздо чаще, — нелюбовью и ненавистью (исключение казаки, но на то были причины особые).
Народ требовал достоверностей, мы же от достоверностей отворачивались. Мы предлагали умирать за Родину, народ вожделел землю. Отсюда большая народность даже «Махновщины» с лозунгом — «За землю, за мужиков, против большевиков, буржуев, помещиков», и ненародность Добровольчества с нашей «Единой и Неделимой».
О помещиках мы забыли, но они не забыли нас. Белая идея начала обрастать черной плотью. Мы бежали достоверностей, — достоверность гналась за нами. В то время как добровольцы прорывались, истекая кровью, вперед к «Единой», за их спинами и могилами жизнь оформлялась и направлялась не народом, а наросшей черной плотью добровольчества. Эта плоть также требовала достоверностей, но противоположных тем, что требовала революционная народная стихия. Тоже земля, но возвращенная прежним владельцам.
А мы назад не оглядывались. До этого ли? Вчера бой, сегодня бой, завтра бой. Вчера ~ смерть, сегодня — смерть, завтра — смерть. Противник дрогнул, отступает — скорей добить, скорей вперед, — туда, к Москве, там все решится, там все устроится к общей радости, к общему благу, к общему счастию.
А сзади — борьба с крестьянами, карательные отряды, порка, виселица, отбирание награбленного. В ответ — стихийная, растущая с каждым часом, ненависть к нам:
— Помещики! — Баре! — Офицерьё! — Золотопогонники!
От того, что ползло сзади, мы отмахивались.
— Не важно! — Временные меры! — A la guerre, comme a la guerre. [57]
— Всегда так бывает! — В белых перчатках не воюют! — Вот в Москве, там… Скорей в Москву!
Разложение пошло с хвоста. Мы были окружены ненавистью. Оторванные от народа, мы принимали его равнодушие, его недоброжелательство и, наконец, его злобу, как темное непонимание нашей белой цели. Мы за них, а они на нас. Черная плоть приросла крепко, мы к ней привыкли, перестали замечать ее, в ответ на равнодушие, недоброжелательство, злобу, ~ равнодушие, недоброжелательство и злоба же. Кто не с нами, тот против нас, — кто против нас, тот против Родины, а потому…
57
На войне, как на войне (франц.).
Идея отрывалась от земли все выше. Земля наваливалась на нас всей своею тяжестью.
И опять дух тлена, но уже над нами. С каждым днем черная плоть удушала все теснее, все сильнее захлестывало чувство злобы, мстительности, отчаяния, усталости. Мы изнывали от язв, внутренних и внешних. Малодушные отставали и опускались, сильных косила смерть, а наша цель ~ Москва, приблизилась, как никогда. Еще одно последнее усилие, еще раз, последний раз, напрячь мускулы духа — и мы обретем «Единую и Неделимую». Но яд проник чересчур глубоко. Гангрена с хвоста через центр доползла до действующих полков. Нужный мускул не напрягся, а только судорожно вздрагивал. Удар и… сначала поползла, а потом понесла назад разложившаяся. Мародерствующая, изъязвленная, озлобленная лавина. Орел, Курск, Обоянь, Белгород, Харьков, и дальше, дальше ~ к Ростову. Последний удар, — за Дон зализывать раны.
И странно, чем хуже, чем чернее, тем сильнее гордыня. Пьяный мародер бил себя кулаком в грудь и кричал, что он доброволец; взяточник — к<онтр>-разведчик, вымогатель, кокаинист, преступник, проповедывал «Единую и Неделимую»; Начальник государственной стражи, бывший пристав или становой, от которого стонала вверенная ему округа, призывал к исполнению долга и принесению всевозможных жертв на «алтарь отечества».
На Дону не удержались. От нас отвернулись кубанцы. Ордой переплыли в Крым. Последняя отчаянная попытка. Вчерашний мародер снова пошел умирать, уже не помышляя о грабежах, к<онтр>-разведчик сжался и спрятался, нач<альник> государственной стражи присмирел. Землю крестьянам решили отдать за небольшой выкуп. [58]
58
Генерал П.Н. Врангель издал приказ, согласно которому земля подлежала передаче в собственность крестьянам, с обязательством выплаты государству её стоимости (единовременно или в течение 25 лет) сборами хлебом или деньгами. (Большевиками Декрет о земле, ликвидировавший помещичье землевладение, был принят значительно раньше: 26 октября 1917 г., на II Всероссийском съезде Советов).