Шрифт:
Чудовищный червь, толщиной и цветом напоминающий сосиску, тщетно пытался уйти в землю, избавиться от назойливого прутика, которым теребил его рыжий мальчуган.
— Да ты весь мокрый, Илька! — испугался Гиги. — И тапки у тебя насквозь промокли. А ну пошли!
Он потащил за собой мальчика, крикнув тем двоим:
— Ну-ка и вы марш переодеваться!
«…Это — тоже Земля, несуразная и невыразимо притягательная, путающаяся в противоречиях, не планета, а какой-то гигантский клубок парадоксов в лапках чудовищного игривого котенка! Буря ломала деревья, ливень соучастник, пособник разрушения — подмывал под ними корни… Но он же породил на свет этого червя-великана, вдохнул новые жизненные силы в эту… как ее? — «Куннингамию ланцетную», так что даже ее колючки, давно потускневшие, похожие на гномов-ворчунов, вот-вот оживут и вновь зазеленеют… А как сладко и мощно пахнут упрямо не поддающиеся осени поздние розы!»
Рядом, задрав на уровне его пояса встрепанную белокурую голову, недоумевающе-ворчливо захныкал Илька:
— Почему мы стали и стоим? То сами ругались:
«Скорее, скорее, Илька! Ты мокрый, как тряпка, хоть выжимай!» — довольно удачно передразнил он, — А теперь вот стали и стоим…
Выскочила из комнаты фельдшерица Тина Ардзинба, встревоженно разбрасывая слова:
— Господи ты, боже мой! Он ведь насквозь промок! Он ведь простудится… Я же говорю: кому дети ни к чему… — мстительно добавила она и потащила малыша сушиться.
Илька в самом деле заболел. У него начался сильный жар, его лихорадило. Вызванный из города молодой врач заставил мальчика выпить три разные таблетки и уехал, сказав:
— Лучше пока не трогать… Пусть поспит — я ему дал снотворного. Да и ничего страшного нет. Если понадоблюсь — звоните.
Он оставил на всякий случай номер телефона товарища, который праздновал в тот день свою свадьбу.
Молодой врач ошибся. Илька проспал беспокойным сном часа три. В середине дня он открыл воспаленные глаза, невидяще оглядел фельдшерицу, мать, которая с утра ездила в город за покупками и, только что вернувшись, сидела на краю постели, сжимая в кулачки побелевшие красивые пальцы; отец ходил за дверью по широкому балкону, прикуривая одну сигарету от другой… Илька огляделся и никого не узнал.
Ближе к вечеру у него начался бред.
— Лапа! Ну, Лап же… — бормотал он, тихонько хрипя. — Ты куда? Ты почему?.. Душно ведь. Ой, Лап, слезай, пожалуйста… Горло, здесь ведь горло… Ты мне дышать не даешь, Лапа! Ты слезай, пожалуйста… Скажите ему, дядя Гиги! Он душит… как эта… глициния…
— Ах, и все возня с собакой! Все беготня и дурацкие разговоры со взрослыми! Ведь меня предупреждали… — всплеснула руками красивая Илькина мать.
— Вы бы лучше помолчали… — с нескрываемой враждебностью оборвала фельдшерица.
Женщина послушно замолкла, комкая, принялась поочередно прикладывать платочек к глазам.
Вызвали врача. Он приехал недовольный — вполне естественное состояние для человека, которого оторвали от праздничного стола; однако, осмотрев мальчика, измерив температуру, выслушав взволнованный, но толковый рассказ фельдшерицы, сделался очень серьезным.
— …Кипарис поверил глицинии! — плакал Илька. — И он теперь мертвый… он умер… Дураки вы, мальчишки! Какая это гадюка? Я на будущий год в школу уже… А вы — несмышленыши!…Добрый старик вырастил большой парк, красивый… Ой, мамочка! — тихо вскрикнул он. — Больно…
— Сынок, родной мой! — Мать порывисто нагнулась над ним, испуганная и как ни дико это звучит — одновременно, казалось, обрадованная тем, что он позвал наконец ее, а не каких-то там Лапу, тетю Тину, дядю Гиги. — Сынок, что тебе? Где у тебя болит?
— Такая красивая… глициния. И задушила его. А ты тоже, Лап… Не смей!
Врач молча отстранил от Ильки плачущую женщину и поднял телефонную трубку.
В это время Гиги прощался с Натали-Нателой: «скоро» превратилось в «завтра».
Они стояли у каменного барьера и молча смотрели туда, где каждый вечер алый круг солнца уходил в море. Сначала он слегка касался его на горизонте и незаметно для глаз чуть сплющивался; потом деформировался сильнее, приобретая почему-то форму усеченной пирамиды, погружался глубже, глубже… И никакая убежденность, что это лишь обман зрения, что не солнце медленно тонет в ласковом море, а Земля, та ее точка, откуда вы смотрите на закат, неумолимо уносит вас, в своем суточном цикле обращения, от Солнца, — ничто не могло освободить от иллюзии.
Сегодня солнце садилось не в море — в мрачноватую пелену туч, закрывших горизонт. «Снова быть шторму…» — вспомнил Гиги слова пожилой женщины, которая приводила по вечерам в порядок пляж, с привычно-беззлобным ворчанием собирая клочки бумаги, скомканные коробки из-под сигарет и легко, по два в каждой руке, оттаскивая подальше от воды забытые отдыхающими лежаки.
— Наш последний закат! — вырвалось у него. Помолчав, Натали-Натела буднично сказала:
— Послушайте, Георгий… Если вас дома ждут жена и дети… Но я почему-то уверена, что это не так.
Он посмотрел на девушку с восхищением: только так она и могла сказать без тени жеманства и всего остального, что туманно называют женской стыдливостью. Он смотрел с восхищением, любовью, тоской, гордостью, болью… Он был сейчас Георгием Квеселава и, хотя помнил обо всем, порывисто сжал сухую, теплую руку Натали-Нателы:
— Вот что: я расскажу тебе — и будь что будет! Исчезла вдруг черная пелена на горизонте; вырвалось на свободу солнце, уже почти погрузившееся в непроглядность ночи; полыхнуло слепящим пурпурным лучом… Он стремительно вонзился в небо, навстречу ему упал другой луч — не то голубой, не то изумрудный, — они слились и шаровой молнией взорвались в мгновенной вспышке.