Шрифт:
Ах, Фернандель! Мне опять вспомнился «Посторонний» Камю. На следующий вечер после похорон матери он идет в кино смотреть картину с Фернанделем, и за это прокурор называет его бесчувственным человеком, жестоким убийцей.
И вы, господин судья, готовы подумать обо мне то же самое: бессердечное чудовище, которое, выстрелив в спину Мирко Гуиди, несколько часов спустя как ни в чем не бывало смотрит фильм с Фернанделем?
В конце первой серии Элоди встала и передала мне Кандида, который тем временем успел уснуть.
— Налить тебе портвейна? — спросила она.
— Если ты будешь.
— Тебе еще здесь не надоело? Папа сказал, что никто у нас так долго не жил: месяц с лишним!
— Дело привычки. Часто приходится надолго отлучаться из дома. Такая уж у меня специальность — ищу документы для введения в наследство, обычно это затягивается.
Что я мог еще ответить? А все-таки врать ей было неприятно. Думаю, если бы мы жили вместе, я просто не мог бы сказать ей неправду — у нее такое лицо, которое обязывает быть искренним, — но постарался бы сделать это мягко. На самом деле я никогда не врал ни одной девушке, с которой встречался, даже последней, — несмотря на то что у нее был другой.
— А что ты делаешь по вечерам?
— Гуляю по набережной, болтаю с твоим отцом, а то смотрю эти старые фильмы.
— Вижу, у нас много общего. Представляешь, в Париже у меня даже абонемент на спутниковый канал Cineclassic.
— Ты где живешь в Париже?
— Рю Жан-Барт, в Шестом округе, около Люксембургского сада.
— Одна?
У меня как-то сам собой вырвался этот вопрос. И тут же мне захотелось провалиться сквозь землю.
Она придвинула поближе свой стул, чтобы погладить Кандида, который растянулся у меня на коленях. Потом улыбнулась.
— Да, одна. В крошечной двухкомнатной квартирке.
Тут опять начался фильм, и мне удалось скрыть свое смущение.
Кандид проспал всю вторую серию, но как только началась реклама, проснулся, однако не пытался спрыгнуть. Я тут же догадался, что с ним неладно, потому что он вытянул шею и уронил голову на лапки, уставившись в одну точку. Дышал он с хрипом, иногда его сотрясала дрожь.
— Он заболел, очень сильно, — решила Элоди.
— Что будем делать?
— Папа, ветеринарная клиника у скоростной автомагистрали, куда мы возили Баруфа, все там же?
— Да, там, — ответил месье Арман.
— Она ночью работает?
— Скорей всего, да.
— Тогда дай мне ключи от машины, пожалуйста.
Не дожидаясь, пока она скажет, я взял Кандида и пошел к двери.
Арман протянул нам ключи и погладил котенка.
Элоди гнала машину по пустынным улицам. Кандид не шевелился. Я то и дело накрывал маленькое тельце рукой, проверяя, дышит ли он, и убеждал себя, будто чувствую, как слегка приподымается белая шерстка, просто чтобы обмануться, не терять надежду.
— Жив? — спрашивала Элоди каждые две минуты.
— Да, — отвечал я. И повторял себе, что он не должен умереть, что это мой котенок, что я его спас. Не может он умереть.
Четверть часа спустя я передавал Кандида в руки женщины-ветеринара, Элоди описывала симптомы.
Мы сели на металлическую скамейку с сиденьем из ДСП, совсем непохоже изображавшей дерево. Через несколько секунд я обернулся к Элоди: она беззвучно плакала.
Из палат доносился приглушенный вой больной собаки, а когда он стихал, тишину приемной заполняло ритмичное щелканье электронных часов на стене.
Одиннадцать пятьдесят восемь.
Вой прекратился.
Ноль десять.
Стало слышно, как скулит какой-то истеричный шпиц или глупый пудель.
— У тебя когда-нибудь были животные?
— Кошки. Штук десять, одно время даже двенадцать. Ну, не совсем мои, они водились во дворе гостиницы и на окрестных крышах. Папа с мамой постоянно их подкармливали, а я гладила и играла с теми, что посмелее. Когда приезжаю, я по-прежнему с ними общаюсь, но теперь кошачья колония почти вымерла. Говорят, их травит женщина из последнего подъезда. Бывают же такие сволочи!
— А Баруф, которого вы возили сюда, в клинику?
— Дворовый кот из той же компании. Однажды вечером он появляется в баре — дело было зимой, лет двенадцать-тринадцать тому назад. В зале полно народу, а он как ни в чем не бывало проходит между столиками и укладывается на телевизор. Видно, на улице в мороз ему стало невмоготу, вот он и расхрабрился. Тогда мы взяли его к себе. Он умер в 2002-м, я уже жила в Париже.
Ноль двадцать пять.
Мы снова замолчали, но не от неловкости, когда не знаешь, что сказать, а скорее от ощущения, что слова не нужны. И опять я испытал странное чувство необъяснимой близости.