Шрифт:
И повальное пьянство в полутемных вагонах, везших московский, случившийся все же весенний призыв, шло мирно уже сутки с лишним, только время от времени кто-нибудь выскакивал на площадку между вагонами и, стоя на съезжающихся и разъезжающихся квадратных стальных листах с пупырчатой поверхностью, блевал в зияющую между ними гремящую пустоту.
Он проснулся поздно ночью. Вокруг стоял храп, тяжкая вонь наплывала волнами, а между этими волнами проносилась холодная струя чистого ночного воздуха — дверь в тамбур, в котором было выбито стекло в окне, была открыта и хлопала. Он чувствовал себя почти трезвым, опьянение от жуткого вина было тяжелым, но проходило быстро, сейчас его даже не тошнило — кажется, вечером все же ходил блевать… Теперь до утра уж не заснуть…
На заваленном обрывками газет и огрызками хлеба столике покачивалась темная бутылка, на дне ее плескался глоток, он вылил, подавив рвотный позыв, сладкую мерзость в себя.
Прижавшись в углу возле окна, подобрав на полку ноги, он вспоминал.
Врачиха, оформлявшая свидетельство о смерти, глядя в паспорт, удивилась: «Надо же, сорока девяти не было, а физическое состояние на семьдесят!» — и с подозрением посмотрела на него и Нину…
На кладбище кто-то нечаянно толкнул маленький пестросерый обелиск на могиле дяди Пети, и камень покосился, потом, в автобусе, Ахмед тихо сказал ему: «Если денег нет, я сам памятник укреплять буду, а надпись новую закажу мужикам, шубу ее продай — и отдашь».
Утром после поминок он встал и решил сам покормить мать, Нину не будить, вышел в большую комнату, увидел голую кровать, ржавые пружины сетки, свернутый к спинке в головах тюфяк, все вспомнил — и наконец заплакал, утирая ладонями сразу ставшее мокрым лицо…
Вечером, уже около десяти, зазвонил телефон, он снял трубку и услышал голос Васильева. «Мы вам соболезнуем, Михаил, большое, конечно, человеческое горе. Если помощь какая…» Он повесил трубку, недослушав, и в это же мгновение понял, что надо делать…
— Не понимаю я тебя, Салтыков, — сказал полковник Мажеев и пожал плечами, отчего погоны его встали почти вертикально. — Сын офицера, ну… не важно, все равно не понимаю. Доучись, получи звание, потом делай, что хочешь… А на действительную… Это, конечно, долг и все такое, только знаешь, что про армию говорят? Великая школа, но кончать ее лучше заочно, понял? Ну, шутка, конечно, однако…
— Личные обстоятельства, товарищ полковник. — Он смотрел в стол и заставлял себя повторять: — Личные обстоятельства, сложное положение. Жена скоро рожать будет, а кто ей здесь поможет? Мы решили, что она уедет к ее родителям, у нее отец подполковник в отставке, в Одессе, я вам говорил, товарищ полковник. А я с моим характером, если один останусь, совсем свихнусь, понимаете, товарищ полковник? Лучше я три года отдам и вернусь человеком, честное слово, я вас очень прошу, товарищ полковник, я все обдумал, пожалуйста, ставьте вопрос о моем исключении, только про этот разговор не рассказывайте, у меня же и так полтора месяца прогулов, вы все основания имеете…
Мажеев смотрел задумчиво, крутил в руках красно-синий карандаш «Тактика»…
— Что-то крутишь ты, Салтыков, — вздохнул наконец полковник, — ну, ладно… В конце концов ты не на курорт собрался, а на действительную. Мало тебе неприятностей, что ли, досталось? Отец… офицер был… вот исключительно поэтому. — Ладно, иди…
Они пошли в дорогую шашлычную «Риони» на Арбате — никогда раньше в ней не бывали и надеялись, что Васильев здесь их не засечет. Но говорили все равно о самом невинном — о полученной им повестке и скором отъезде, о новом романе Киреева — на этот раз с кондукторшей автобуса, которым он иногда ездил из Одинцова, о входящих в моду брюках-клеш и длинных волосах… Когда вышли на улицу, он сказал: «Все, ребята, больше прощаться не будем. Пьянку перед отъездом устраивать не стану, нечего отмечать — вы сами понимаете, отчего я в армию бегу. Все, увидимся через три года…» Они стояли, перегородив узкий тротуар, не зная, что делать дальше, их толкали бегущие к троллейбусной остановке. Наконец Белый неловко хлопнул его по плечу и, ничего не сказав, повернулся, пошел к Смоленской. Киреев все топтался, растягивал губы в кривой улыбке, бормотал что-то о том, что три года — не тридцать. «Иди, Игорь, — сказал он, — прощай. Буду жив, напишу». Киреев сунул руку для пожатия и двинулся к «Художественному». Толпа сомкнулась, друг, с которым прошла вся жизнь, исчез. Вот и конец, подумал он, как будто нас и не было…
Нина стояла в дверях вагона. Протиснувшись мимо заслонявшей ее проводницы, он вскочил в тамбур, осторожно обнял жену, изогнувшись над выпиравшим из-под расстегнутого пальто животом. Губы Нины были сухие, сморщенные, как у старухи, она перестала краситься. «Мишка, — прошептала она рядом с его ухом, — что же это такое? Опять расстаемся… Я люблю тебя…» Он поцеловал ее в оба моргнувших глаза, почувствовав, как шевельнулись мокрые ресницы, отодвинулся и тихо, но внятно сказал: «Дождись, и потом все будет хорошо. Поняла? Больше никогда не будет, как было раньше, будет по-человечески. Дождись». — «Та вылезайте ж, молодой человек, — вмешалась проводница, — вылезайте уже, сколько ж можно провожаться! Не переживайте, доставимо вашу красавицу вместе с ее пузиком у полном порядке до самоёй Одессы, она вам телехрамму отобьет…» Далеко впереди коротко вякнул тепловоз, он спрыгнул на перрон. Нина выглядывала из-за толстого шинельного плеча проводницы, лицо ее не выражало ни горя, ни любви — только испуг…
Вдвоем с Ахмедом они осторожно положили камень, на котором светлели новые гравированные строчки, на бок, и Ахмед пошел к воротам кладбища покупать у ханыг раствор и брать в аренду инструмент. А он присел на корточки, быстро, забивая мокрую землю под ногти, начал разгребать еще рыхлый слой руками и уже через пару минут увидел потемневшую доску гробовой крышки. Сдерживая из последних сил дрожь и тошноту, он вытащил из-за пазухи кожаной куртки узкую пол-литровую банку из-под лечо, закатанную новой крышкой. Внутри банки, словно червь-экспонат в биологическом музее, свернулась тугая полотняная колбаска. Он сунул клад под угол гроба, сделал над собой последнее усилие и протолкнул банку поглубже. А когда Ахмед вернулся, он уже стоял, опершись на железную, в завитках ограду могилы и заканчивал выковыривать перочинным ножом грязь из-под ногтей. Земля на том месте, где стоял камень, была плотно утоптана, и на ней выделялся квадратный след, который он успел выдавить почти точно по размерам основания памятника. «Забетонироваем, — сказал Ахмед, — забетонироваем кругом, Мишка, оно никогда не просядет, еще тебя дождется». — «Только ты навещай без меня, дядя Ахмед, — попросил он, — если что, поправь…» — «Подопрем, если что, — согласился Ахмед, — не переживай, Мишка…» Он промолчал, продолжая выковыривать землю из-под ногтей узким сточенным лезвием отцовского ножика с серебристой, как рыбка, рукояткой. Руки не дрожали…
Ночью зазвонил телефон. Он вскочил, ничего не понимая, решив, что это уже будильник, пора в военкомат, потом сообразил и, не зажигая света, босиком прошлепал по холодному и пыльному паркету в прихожую. «Тебе плохо, — услышал он в трубке Танин голос, — тебе плохо? Хочешь, приезжай. Я знаю, она в Одессе…» Он не испытал ничего, даже удивления, даже досады. Хотелось только скорее вернуться в постель, закрыть глаза, не думать, заснуть. «Приезжай, тебе станет легче, ты же помнишь, тебе всегда становилось легче у меня… — Она помолчала, дожидаясь его ответа, но он молчал тоже. — Ты слушаешь? Алле!..» — «Нет, — сказал он. — Нет, я не приеду. Все, Таня, прощай. Завтра я уезжаю». — «Я знаю и это», — сказала она и повесила трубку…