Шрифт:
– Ну, это иное дело, – наварх выпил и громко ик– нул. – По мне так все едино, кто там нацепит царский венец. Главное, чтобы был порядок и жалование приличное. А то у меня сейчас в кошельке ветер свистит. Флот обнищал дальше некуда. Паруса латаем каким-то гнильем, краску купить не за что, а судовые крысы с голодухи уже весла грызут.
– Кому что… – выругался наместник и сплюнул в досаде…
Тиранион, доедая огромную фаршированную рыбину, жаловался Мирину:
– По-моему, я здесь превратился в речную выдру. Столько рыбы, как за время пребывания в Пантикапее, я не съел за всю свою жизнь. Такое впечатление, что у них тут давным-давно перевелась вся дичь, а гусей кормить нечем. О-о, гусь… – с вожделением простонал он, с наигранным отвращением проглатывая очередной кусок белого рыбьего мяса.
– Ничего, – утешал его поэт, лукаво посмеиваясь. – Такая диета тебе только на пользу. Ты здорово поху– дел и даже иногда высказываешь вполне здравые мысли, что в прежние годы из-за твоего неумеренного аппетита тебе было несвойственно. Ведь не секрет, что тяжелая мясная пища вовсе не способствует остроте ума и вдохновению, так необходимых людям творческим.
– Все это враки, друг мой, – ответствовал ему грамматик. – Способность к творчеству, увы, ни в коей мере не зависит от пищи. Иначе некоторые наши приятели, искренне считающие себя великими поэтами и мыслителями, осушили бы Понт Евксинский и слопали всю рыбу, какую только можно сыскать на морском дне. А то, что я похудел… – Тиранион мечтательно закрыл глаза. – Мирин, скажу честно – краше гетер, чем в Пантикапее, мне видеть не доводилось.
– Да уж… – откровенно рассмеялся поэт. – Они будут безутешны, когда ты отплывешь в Синопу. От их слез море выйдет из берегов, а Ойкумене будет грозить новый потоп.
– Не преувеличивай, не преувеличивай… – деланно засмущался грамматик. Я ведь не Аполлон и не Геракл, чтобы сходит по мне с ума.
– Совершенно верно, – подтвердил поэт, подмигивая. – Они будут горевать только по твоему кошельку, бывшему им лучшим другом и любовником все эти дни.
– Ах, кошелек… – помрачнел Тиранион. – Он, бедняга, тоже похудел. И эта болезнь меня больше угнетает, нежели возвращение в Синопу, к нашей «царственной и несравненной».
– Крепись, – похлопал его по плечу Мирин. – Деньги – это зло. Впрочем, зло совершенно необходимое, ибо без денег человек не смог бы познать взлетов и падений, нищеты и богатства; они движитель нашего бытия и перемен, ведущих к обновлению мира.
– Ты меня убедил и утешил, – вздохнул грамматик, поднимая чашу. – Выпей, Мирин, выпей, и пусть Посейдон усмирит шторма и разгладит своим трезубцем волны, когда наша триера выйдет в море.
ГЛАВА 9
Дом купца Аполлония стоял на склоне горы, неподалеку от глубокого общественного колодца. Вымощенный булыжником двор отделял от улицы забор из кирпича-сырца; поверх него стояли маленькие статуэтки из красной обожженной глины, обереги. Кого они изобража– ли, определить было трудно – фигурки ваяли еще в начале столетия, и теперь они от времени растрескались и покрылись копотью. За домом шелестел осыпающейся листвой неухоженный сад с торчащим посреди него, как гнилой зуб, замшелым каменным алтарем. У его подножья валялись разбитая ойнохоя и засохшие цветы. Похоже, хозяин мало заботился о благосклонности покровителя дома и семьи, потому что в углублении алтаря вместо свежих жертвоприношений белели мелкие кости какой-то птицы и лежала окаменевшая, исклеванная голубями лепешка.
Двухэтажный дом был построен дедом Аполлония, богатым купцом. Отец тоже не бедствовал, при нем стены комнат были расписаны лучшими художниками Боспора, а полы выложены мозаикой. Ныне стены кое-где облупились, краски выцвели, а в щербинах мозаики чернела грязь.
Купец, одетый в замызганый хитон, бесцельно слонялся из угла в угол. Он уже оправился от радостного потрясения, случившегося с ним на гипподроме месяц назад, и теперь его лицо было унылым и постным.
Немалые деньги, вырученные от продажи знаменитого буланого жеребца, победителя скачек, уплыли, как песок сквозь пальцы. Их хватило только на погашение долговых расписок и вынужденный пир по случаю чествования наездника-гиппотоксота, не явившегося, между прочим, на праздничный обед; он даже не удосужился объяснить причину своего отсутствия. И сейчас Аполлоний мучительно размышлял, чем платить наемной охране каравана, снаряжаемого им в Танаис на ежегодное осеннее торжище.
Его мрачные мысли прервал какой-то шум. Купец, недовольно поморщившись, прислушался. Говорили, вернее, спорили, два голоса. Один, визгливый и кричащий, купец узнал сразу – он принадлежал его рабу, полуглухому старому скифу. Второй, чистый и звонкий, Аполлоний где-то и когда-то слышал, но, несмотря на внешне приятное впечатление от чистого эллинского произношения и внутреннюю мелодику, этот голос почему-то заставил купца вздрогнуть. Все еще не понимая причины непонятного душевного томления, Аполлоний выглянул за дверь – и едва не упал, сраженный увиденным наповал.
У калитки суетился слуга-скиф, пытаясь преградить дорогу худощавому смуглому человеку в невзрачном плаще. За ним маячил еще один, но он был Аполлонию незнаком. А в худощавом купец сразу же узнал своего проводника к Неаполису Скифскому, рапсода Эрота. Они не виделись уже несколько лет, и Аполлоний начал постепенно забывать этого неугомонного зубоскала и прощелыгу.
– Эй, хозяин, убери этого дрянного старикашку! – Эрот, широко улыбаясь, появился в дверном проеме, пытаясь стряхнуть со своей ноги слугу, вцепившегося в нее, как клещ. – Аполлоний, брат мой, как я рад, как я рад… – он, наконец, вырвался и крепко обнял ошарашенного купца.