Шрифт:
Однажды я застал здесь Папиша-Деревенского. Он тоже иногда наведывается в сельский клуб, расчищает себе место среди горок голубиного помета и усаживается со старческим вздохом. Всего несколько лет назад сюда привозили последний спектакль, на котором, по словам Наоми, Папиш-Деревенский «выдал свой короннейший номер». Из города приехал театр; одна молодая актриса, прославленная красавица, взглянуть на которую сбежалась молодежь со всей долины, поднялась на сцену и вела себя, как богиня, соизволившая явиться во плоти пред коленопреклоненным народом.
Вдруг Папиш-Деревенский, успевший к тому времени постареть и отяжелеть, поднялся со стула и громогласно заявил: «А у нас тут много лет назад жила Ривка Шейнфельд, и была она, да будет вам известно, моя юная госпожа из телевизора, намного красивее вас!», а затем, отмахиваясь от хохотавших соседей, покинул зал. Папиш по сей день обижен на Яакова за то, что «из-за его любви к рабиновичевской Юдит Ривка покинула деревню и забрала свою красоту с собой, а нам не осталось ничего, кроме как кувыркаться в грязи и собственном уродстве…»
Дом, в котором жил альбинос, тоже давно разрушен. Крыша была изъедена холодными ветрами и дождем, черви и жуки подточили деревянные балки. Весь дом как бы уменьшался в размерах, съеживался, а после того, как исчез, лишь выросшие на развалинах анемоны указывали на то, что тут когда-то было человеческое жилье. Однако птичник, сооруженный некогда альбиносом, а затем перешедший во владения Яакова, по-прежнему стоит во дворе.
Никто более не наполняет кормушек и не чистит клетки, канарейки свободно влетают и вылетают в отрытые настежь дверцы клеток, да и сам Шейнфельд по прошествии многих лет никогда не наведывался в птичник, избегая встречи со своим прошлым.
— Ранним утром и поздним вечером, — сказал я, — время тянется медленнее, чем обычно.
— Оно притормаживает на поворотах, чтобы мир не перевернулся, — рассмеялся Одед.
Мы подъезжали к деревне.
— Все, приехали, — объявил Одед, развернул молоковоз и покатил по узкой дороге, огибавшей Кфар-Давид.
Раньше она была проселочной. Летом ее взрыхляли тысячи копыт, колес и сапог, а зимой она покрывалась темной, липкой грязью. Затем ее вымостили дробленым базальтом, привезенным с гор. Теперь же на этом месте проходит довольно широкое шоссе, покрытое асфальтом, километра в полтора длиной. Почти на самом перекрестке стоит автобусная остановка, сколоченная из листов жести.
На скамье сидел Яаков Шейнфельд — маленькая, сморщенная мумия любви в синих штанах и белой хлопчатобумажной рубашке. В тени деревьев его ожидало постоянное такси, на заднем сидении которого спал водитель.
Одед притормозил, заглушил мотор, и в уши хлынула тишина. Он выглянул из окна кабины и весело крикну
— Как дела, Шейнфельд?
— Заходите, заходите! Хорошо, что пришли, друзья мои! — сияющий, как жених под хупой, [101] воскликнул тот.
— А где же твоя невеста, Шейнфельд? — решил подзадорить старика Одед.
101
Хупа — еврейский религиозный свадебный обряд; специальный балдахин, используемый для данного обряда (иврит).
Однако взгляд Яакова задержался на нас лишь на мгновение и снова ушел куда-то вдаль.
— Посмотри на него, — снова обратился Одед ко мне, — если бы он был лошадью, его давно уже следовало пристрелить.
Синий «Форд» промчался по дороге мимо нас.
— Заходите, заходите, — вновь забормотал Яаков ему вслед, — у нас сегодня свадьба, заходите…
Он улыбался, приветственно кивая головой, глядел на дорогу и не обращал на нас никакого внимания.
Глава 6
Даже отчаянным лгунам хорошо известно, что правда и ложь не исключают друг друга, а, напротив, мирно сосуществуют и даже одалживают одна другой разные мелочи.
Я говорю об этом лишь для того, чтобы подчеркнуть, что у меня нет ни малейшего намерения стереть, придумать заново или объяснить какой-либо отрезок моей жизни. Единственная цель данного повествования — это расставить вещи по своим местам.
Как видно, суждено мне во веки веков носиться над этой бездной, догадываясь и предполагая, а когда мне становится невмоготу, я нахожу утешение в прелести каждого отдельного происшествия. Примером этому может служить «странный тип», приобретший все пять черных костюмов альбиноса, который спустя несколько месяцев вновь появился в правлении деревни. Не произнося ни слова, он выложил на стол пять одинаковых записок, которые он обнаружил в карманах пяти костюмов покойного. Каждая из них гласила: «Птицы — Яакову».
Шейнфельд был немедленно вызван в правление. Так или иначе, он добровольно ухаживал за птицами с самого дня смерти бухгалтера, однако его сердце забилось от волнения. Выйдя из правления, Яаков перво-наперво направился к канарейкам, а оттуда — к себе домой. Не раздеваясь, он улегся на кровать и проспал почти целые сутки. Около полудня Шейнфельд был разбужен Ривкой, впервые за всю их совместную жизнь поднявшей голос до крика и потребовавшей наконец объяснить ей, что происходит.
Яаков взглянул на жену невидящими глазами и абсолютно спокойно объявил ей о том, что унаследовал от альбиноса «бедных птиц».